Играла музыка в саду
Шрифт:
Здесь выросли дочери, появились внуки. Здесь накрыл меня в 1984-м, в мае, неопознанный инфаркт, с которым я продолжал окапывать яблони, - ведь у меня никогда в жизни не было своего даже куста лесной малины. Здесь была хорошая аура, и в медовом воздухе витала любовь.
На нашей станции
Снега,
И путь в сугробах
Бесконечен,
И воздух синий,
Как всегда,
И я опять тобой
Не встречен.
И я иду
Знакомым следом,
И я приду
Хоть на бровях,
Туда, где стало
Белым снегом
Твое дыханье на ветвях.
Ну кому, каким латышским стрелкам и их потомкам
Нет, это не время меняется - это изменился, можно сказать, выпал в осадок я сам, Михаил Танич, широко известный всем сторонний человек.
Мне кажется, что я точно нашел это определяющее слово: посторонний - было бы неточно. Я - не посторонний в своей стране, я болен ее болями, я имею с ней близкие отношения, у меня в столе - четыре ордена от нее и штук двадцать медалей. Я - действующий автор, и в каждом доме знают наизусть мои песни.
Я встрепенулся от смутной надежды на перемены, когда мы выбрали этого президента. Я не сумею объяснить, откуда возникло у меня как бы не мое чувство надежды и доверия к этому суровому и разумному человеку с мальчишеской походкой и таким же взглядом мальчишки, старающегося выглядеть взрослым. С какой легкостью принял он ответственность за свою большую, неустроенную, незамиренную страну.
Я даже не ожидал, что я такой непосторонний своей стране человек! Но сторонний. У меня уже есть комментарии и к действиям нового моего Президента!
ТАЛОНЫ НА ЖИЗНЬ
Институтские мои годы запомнились мне бесконечными хвостами. Я не успевал делать эпюры по начертательной геометрии, отмывки дорических колонн, слабоват был и в математическом анализе. Тем не менее я был весьма заметной фигурой в институте - вместе с художником Гришей Златкиным мы выпускали популярную сатирическую газету "На карандаш!", вполне социалистическую по форме и содержанию, хотя и необычного вида - она была длиной во всю стену, метров пять обоев, со множеством акварельных мастерских рисунков (Гриша печатался в областной газете "Молот") и с моими, разумеется, стихотворными подписями, в которых что-то было. Во мне всегда что-то было, хотя и не много.
Когда вывешенный номер обступала толпа студентов, я ходил по коридору гордый, как Пушкин на лицейском экзамене - "старик Державин нас заметил".
По вечерам играл наш институтский джаз-оркестр, и мы до потери ног танцевали свои фокстроты, вальс-бостоны и танго с аргентинскими выкрутасами (ростовский шик!). Время было послевоенное, голодное, но с каким удовольствием я поменял бы мое сегодняшнее изобилие харчей, которое мне уже во вред, на ту голодную юность, когда можно было есть все, хоть гвозди, но ничего этого не было! Гвоздей - тем более!
Все было по карточкам и по талонам. И распределял эти талоны на нашем курсе кто бы вы думали? Правильно. Почему? Сам не знаю, но скорее всего по расположению ко мне всемогущей в институте секретарши директора Ирочки Горловой. Эта тридцатилетняя красавица, дочь какого-то крупного краснодарского начальника, кажется, самого большого, очутилась в Ростове из-за неведомой мне романтической истории, беспрерывно меняла модные тогда крепдешиновые платья в цветах и оставляла после себя ветер с запахом духов "Красная Москва".
Я
Но взаимопонимание между мной и Ирочкой и даже симпатия существовали, и я получал от этой владычицы мор-ской длинные ленты талонов с печатями института - для распределения. Талоны были на папиросы "Наша марка", фирменное курево и гордость ростовчан; резиновые калоши, да-да, не смейтесь, была такая драгоценность, имеющая отношение к XX веку; а также на какие-то ткани, может быть, для постельного белья. Не вспомню еще на что, поскольку себе я брал только "Нашу марку", а остальное как-то раздавал студентам и даже не знаю, что это было. А с "Нашей марки" началось еще в школе мое курение, я думал взросление, и рубль на завтрак уходил, конечно, на курево - десятка папирос мне тогда хватало на два дня. Эта безобразная привычка довела потом меня чуть ли не до туберкулеза, и я курил по три пачки сигарет в день, точнее в полдня, потому что остальные полдня я кашлял. Но и теперь, когда я уже лет 35 не курю и не кашляю, вкус ростовской "Нашей марки" доминирует над всеми распрекрасными "Мальборо". Это дым моего отечества и моей юности!
Итак, мы плясали фокстрот, беззаботные по причине молодости, но Ирочка Горлова уже знала, что за нами следят, что мы окружены, как подопытные кролики, вниманием КГБ; она была центром всего в институте - и отдела кадров, и спецотдела, и наверняка знала всех явных и тайных тружеников этой святой организации. А может быть, тоже там служила. Я теперь только подумал о причинах ее охлаждения к моей персоне. Ей-то уж были доверены дворцовые тайны! И талоны на калоши ленинградской фабрики "Красный треугольник" все реже попадали в мои руки.
Но жизнь по талонам на жизнь вспоминается мне не стукачами и не лаковыми калошами, надетыми на стертые и стоп-танные туфли, просящие каши, а безоглядной молодостью и силой. Я уже сказал, что не раздумывая променял бы старость на молодость, это время на то, с одной поправкой - чтобы не вернулся Фараон Виссарионович и моя молодость не ушла бы снова на строительство в его честь монументальных сфинксов и пирамид.
Господин Анпилов, не записывайте меня в свои ряды - ни тогда, ни теперь мне с вами не по пути. Шагайте сами.
ЛИДА
И вот снова что-то вздулось прямо на линии заживающего после перитонита шва, и хирург сказал: "Надо вскрывать". И вот я, такой целенький на протяжении всех моих долгих лет, заряженный с юности на футбольный мяч, более всего напоминающий пружину, враз рассыпался на неуправляемые губернии, и поделили меня ножом хирурги вдоль и поперек. Отыгрались за всю жизнь.
И я стал наподобие консервной банки - меня все время вскрывают. Иду сам в операционную, без Лидочки, и так уже привык, что всегда держу ее руку в своей, что мне страшно самому. Последние недели, даже месяцы, моих хирургиче-ских путешествий, она была рядом, без нее я, распоротый и еле зашитый, не мог встать с постели. Она ночевала в палатах, где на диванчике, а где и в кресле.