Игуана
Шрифт:
— Понять то, что написали другие, — непринужденно ответил француз. — Порой, когда мы испытываем одиночество, грусть или близки к отчаянию, то, что рассказывают другие, может принести нам успокоение. Узнаешь, как они подверглись похожим испытаниям и как их выдержали, и это помогает.
Игуана Оберлус на мгновение задумался и уверенно произнес.
— Это не про меня. Вряд ли кому-то довелось пройти через то, через что прошел я, и у него хватило духу об этом рассказать.
— Откуда такая уверенность? — сказал Доминик. — Никто не может знать этого наверняка, потому что никому не под силу прочитать все книги, какие были написаны.
— Знаю, потому что чувствую… То, что вы
Он не получил ответа, так как француз чувствовал, что неспособен держаться естественно в присутствии этого жуткого существа, которое ненавидел, как никого другого никогда прежде, и которое вызывало у него отвращение, словно каждая пора кожи чудовища источала зловоние. Доминику казалось, что не стоит даже пытаться вникнуть в суть рассуждений похожего на игуану человека или понять, какая череда страданий привела того именно сюда, в этом место. В определенном смысле можно было счесть естественным и логичным — достаточно было взглянуть на него и заметить его отталкивающее уродство, — что человечество отнеслось к нему с той жестокостью, с какой оно это сделало.
Оберлус тоже сидел молча, глядя на море, погрузившись в свои собственные мысли; наконец он перевел взгляд на перо баклана, лежавшее на камне, рядом с импровизированной чернильницей, которая была не чем иным, как старым латунным черпаком, и отрывисто произнес.
— Научи меня писать.
— Что вы сказали? — изумился Ласса.
— Что слышал — чтобы ты научил меня писать. — Он взял перо и повертел в пальцах. — Я знаю, что могу научиться, и это мне пригодится, чтобы поведать миру, что он мне сделал и почему я объявил ему войну. — Оберлус повеселел. — В конце концов, если я собираюсь стать королем Худа, мне, как королю, полагается уметь писать.
— Вы себе представляете, как испанцы поступают с тем, кто вознамерился объявить себя королем в каком-либо из их владений? Вырывают язык и глаза, заливают в глотку расплавленный свинец, а если после этого человек остается в живых, его разрывают на части с помощью четырех коней.
— Мне это кажется справедливым, — произнес Оберлус таким тоном, словно то, о чем поведал француз, и в самом деле казалось ему самым естественным делом на свете. — Если бы не страх подобного наказания, любой трус осмелился бы взбунтоваться. — Он умолк. Помолчав немного, продолжил: — Мы, мятежники, обязаны знать, против чего выступаем и какому риску себя подвергаем, потому что в противном случае нашему мятежу грош цена. — Он показал на пистолет, который держал за пазухой: — Я знаю, что, стоит мне только ослабить бдительность, вы тут же со мной расправитесь самым немилосердным способом, однако иду на этот риск, хотя мог бы жить беззаботно, спрятавшись здесь навсегда, — так было бы гораздо проще.
— Так, значит, вы осознаете, что поступаете плохо?
— Плохо? Нет, — ответил Оберлус — По-другому. В конце концов, чем мое поведение отличается от поведения любого короля? Разве они не четвертуют любого, кто воспротивится их воле? Разве Инквизиция не сжигает того, кто представляет себе Бога не так, как, по ее
Он поднял руки, жестом показывая, что не хочет ничего сказать, но, возможно, многое подразумевает.
— Я выбрал линию поведения вполне в духе времени, в которое мы живем, тебе так не кажется?
Доминик Ласса, уроженец города Сет, обучавшийся в Марселе и Париже, второй отпрыск старинного семейства, который выбрал море, движимый жаждой приключений и желанием познать мир и его обитателей, не смог или не захотел искать доводы, чтобы попытаться опровергнуть дикие, как он считал, теории своего похитителя. Он много путешествовал, познакомился с самыми разными народами и самобытными культурами и возвращался из долгого странствия по Востоку; общение с китайцами и японцами явилось одним из самых ярких и интересных впечатлений в его жизни. Хотя их уклад жизни и ее восприятие были очень далеки от европейских традиций, он принимал с некоторыми оговорками восточный фатализм и бесстрастие, которое они демонстрировали перед лицом судьбы или смерти. Он мог их понять, правда, его смущали их представления о чести, отношения с женщинами и стариками, культ стариков и слепая жажда крови во время сражения.
Однако человек, сидевший напротив, Игуана Оберлус, представлял собой отдельное явление, единственное в своем роде существо — единственное и неповторимое, — и он отказывался его признать. По здравому рассуждению, оно не должно было ни существовать, ни являться частью человеческого рода, а если считать его трагической ошибкой, кем оно в действительности было, то как раз здесь, на этом забытом богом островке, скрытом от взглядов остальных людей, ему и было место.
И как подобное недоразумение, от которого впору было ожидать, что оно едва способно произнести пять невнятных слов, могло надеяться противостоять всем, кто не столь уродлив, как он, осмелившись превратиться в повелителя хотя бы одного квадратного метра земли?
Спору нет, Игуана Оберлус замечательно смотрелся бы в роли мини-тирана какой-нибудь скалы, потешного повелителя игуан, черепах и сотен тысяч беспрерывно испражняющихся морских птиц, но ведь он метит куда выше, что и впрямь не лезет ни в какие ворота, особенно если в осуществление его замыслов оказываются вовлеченными нормальные представители человеческого рода.
— Если бы все, — наконец произнес он, — кто по какой-либо причине считают себя особенными, претендовали на то, чтобы навязать свой закон тем, кто таковыми не являются или не думают, как они, то мир превратился бы в ад…
— А мир и есть ад, — изрек Игуана Оберлус. — По крайней мере, до недавнего времени был адом для меня, и я не вижу причин, почему бы ему при моем участии адом и не оставаться, если мне это на руку. Так ты научишь меня писать?
— Вряд ли у меня получится, — ответил Доминик.
— Если через месяц не научусь писать, отрежу тебе руку, — заявил его похититель.
Угроза прозвучала сухо и непререкаемо, и у француза не возникло ни малейшего сомнения в том, что Игуана Оберлус так и поступит.