Иисус неизвестный
Шрифт:
То, что сыграно на арфе, иначе звучит на флейте. [87]
Talitha koumi значит не «девица, встань», а «девочка, проснись». Страшное чудо воскресения как детски просто, понятно, естественно, в этом слове, детски простом. «Встань, девица», — душа молчит, спит мертвым сном; «девочка, проснись», — душа воскресает, просыпается. [88]
Эта простота — божественность Евангелия; чем проще, тем божественней. Эта простота — прозрачность, невидимость, как бы отсутствие, воздуха в Евангелии. В райски ясное зимнее утро на Иисусовой родине, Галилейских предгориях, — воздух, чистейший, небесный, на земле, эфир, так прозрачен, что самое далекое становится близким: от Фавора до Ермона, кажется, рукой подать. Тот же небесный эфир и в Евангелии. Двух тысячелетий, отделяющих нас от него, как не бывало: все — как вчера-сегодня; не было, — есть. «Прежде нежели был Авраам», — и после того, как будете вы, будут последние люди мира, — «Я есмь».
87
A. Meyer, 4. — Лютер о переводах Евангелия.
88
A. Meyer, 53.
Это так страшно, что понятно, что иногда и верующие люди, целыми годами, боятся заглянуть в Евангелие; в церкви слушают его, а у себя дома уши затыкают, чтобы не слышать страшно-близкого голоса: «Сегодня Мне надо быть у тебя в доме».
Это-то вот страшно-близкое, простое Евангелие и есть Неизвестное. Очень простых людей простые «Воспоминания», устные: писать не умеют, «неграмотны», да и некогда: «сейчас придет Сам».
«Воспоминания Апостолов, так называемые Евангелия», — говорит св. Юстин Мученик (150 г.), видевший и слышавший тех, кто видел и слышал Господа. [89] Это значит: «Воспоминания», Apomn^emoneumata — первое имя книги, древнейшее, а «Евангелия» — второе, позднейшее. «Воспоминания», не в смысле «Достопамятностей», Memorabilia, как у Ксенофонта о Сократе (есть ли во Христе более или менее достойное памяти; не все ли одинаково?), а скорее, в смысле наших личных и исторических «Воспоминаний», «Мемуаров». Это надо всегда помнить, чтобы понять, что такое Евангелие!
89
Just. Mart., I Apol., LXV, 3.
«Мы почти ничего не можем узнать об историческом Иисусе из Евангелий, потому что книга эта, по самому происхождению своему, вовсе не историческая, а богослужебная: читалась, уже в 40-х годах I века, на воскресных богослужениях», — как сообщает тот же Юстин Мученик. [90] Эти ходячие сомнения в историчности Евангелия очень легко опровергнуть.
Прежде всего, тогдашние, не первых годов, а первых дней христианства, когда появились первые записи «слов Господних», понятия «церковного», вообще, и «богослужебного», в частности, вовсе не соответствуют нашим. Маленькие домашние «церковки» горенки, где все так просто, бедно, голо и братски тесно, тепло, уютно ласково, только внутренне огромно, ужасно, потому что Он сам только что был здесь и, может быть, опять будет сейчас, — потому что всегда невидимо здесь присутствует (раrousia) — эти маленькие церковки слишком непохожи на наши огромные, великолепные и холодные церкви-храмы. Если бы один из тех «нищих Божиих», Божиих детей, вдруг увидел себя в такой церкви — в Римском Петре или св. Софии, — то как удивился бы, испугался, чуть не заплакал бы от страха, как маленькие дети плачут; как не узнал бы памятных записок своих — тесно, по-арамейски, исписанных клочков папируса или пергамента, зачитанных, запачканных, но какими слезами облитых, какой любовью осиянных, — своих «Евангелий», — в этой огромной, тяжелой, почти не разгибающейся, в пурпуре, золото и драгоценные камни закованной, книге, — в нашем церковном Евангелии!
90
K. L. Schmidt, Der Rahmen der Geschichte Jesu. 1906. S. VI.
Это прежде всего, а потом — прав Ориген: «Если бы не были правдивы Евангелисты, а измышляли басни (мифы), как полагает Цельз, то не сообщили бы об отречении Петра и о соблазне учеников». [91] И только ли об этом одном? Петр, в устах Господних, — «сатана»; Иуда Предатель, избранный в сонм Двенадцати самим Учителем, предвидевшим, чем для Него и для них будет Иуда; «одержимость», «бесноватость» Иисуса в страшном рассказе Иоанна (7, 20; 10, 20), и еще более страшном, у Марка, «сумасшествие» Иисуса, признанное не только братьями Его, но, может быть, и матерью (3, 21; 31–35); второй, освобожденный от креста Иисуса Варавва, Bar-Abba, — «Сын Отца» (так в древнейших подлиннейших рукописях); [92] и последний вопль Сына к Отцу: «для чего Ты Меня оставил?»… Да надо ли перечислять? Стоит только заглянуть в Евангелие, чтобы увидеть, что все оно полно такими «соблазнами», skandala, «тяжкими словами» (Ио. 6, 60); все оно — «прорекаемое знамение», как уже Симеон Богоприимец, держа Младенца на руках, предрек:
91
Origen., Contra Cels., II, 15.
92
Lagrange, Mars, 415. — Renan, La vie de J'esus, 419 — H. J. Holtzmann, Hand-Commentar zum N. T., 1901, I, S. 294.
Вот, лежит Сей… в пререкаемое знамение. Semeion antilegomenon. (Лк. l, 2, 34).
Странная — страшная, «богослужебная» книга, где, как будто нарочно, на каждом шагу, такие западни-загадки понаставлены. Можно сказать, как это тоже ни странно, ни страшно, что Евангелие — книга наименее «богослужебная» и даже, — разумея «Церковь» не в тогдашнем, первых дней христианства, а в нашем смысле, наименее «церковная» из всех бывших, настоящих и, вероятно, будущих книг.
Страшную Книгу надо было закрыть, заковать в железо, камень, адамант, чтобы слишком свободный дух ее не взорвал и не рушил всей церкви. Но в том-то и божественная сила Церкви, что она это сделала так, что только вечно подавляемым — никогда не подавленным — духом Евангелия она и живет; только этими внутренними, тихими взрывами и движется.
Чтобы, после всего этого, сомневаться в «историчности» Евангелия, надо быть очень плохим историком.
Чувствуется, как иногда вспоминающим трудно вспоминать живую речь Иисуса — эти «странные, тяжкие слова»; как иногда не понимают они сказанного:
Те, кто со Мной, Меня не поняли. [93]
И недоумевают, «соблазняются», а все-таки передают с точностью непонятные слова, нераскрытые и нетронутые, цельные, живые, как бы все еще теплые от «дыхания Божественных уст». Тяжкие глыбы слов нагромождают, не смея прикасаться к ним, обтесывать и сглаживать. Слова слишком глубоко проникли в сердце их; слишком неизгладимо запечатлелось в памяти, чтобы могли они, если бы даже хотели, не записать их так, как слышали.
93
Acta P'etri cum Sim., С. 10. — Resch, Agrapha, 277. — Qui mecum sunt non me intellexerunt.
Мы не можем не говорить того, что видели и слышали (Д. А. 4, 20).
Почему не могут? Потому что слишком любят Его. Вот эта-то любовь к Нему бесконечная — в бесконечной правдивости Евангелия лучшая порука. [94]
Рост Евангелия похож на то, как если бы случайно, в беспорядке, складывались в один ларец отдельные листки, памятные записки о словах и событиях из жизни Господа, и потом, оживая, срастались бы, как лепестки, в один цветок, так что их уже нельзя было бы разделить, не убивая цветка, и резко противоположные — «противоречивые» — окраски их сливались бы в одну живую прелесть цветка — лица Господня. «Ты прекраснее сынов человеческих», и книга о Тебе прекраснее всех человеческих книг. Но само Евангелие не знает красоты своей, и не хочет быть прекрасным: если бы узнало, захотело, — все очарование исчезло бы. Богу одному цветет, благоухает этот неизвестный, Неизвестного Рая цветок.
94
A. J"ulicher, Einleitung in das N. T., 1906, S. 331. — Более тонким чувством человечески-особенного, личного в лице Человека Иисуса обладает эта любовь, и большее портретное сходство, чем у величайших мастеров древней и новой истории, достигается ею невольно и нечаянно.
Воздух нужен цветку — свобода Евангелию. Какая свобода? Скажем просто: всякая, — в том числе и «свобода критики».
Критика — суд. Если Евангелие — истина, то может ли быть над ним суд? Истина судит, а не судится. Но, во-первых, кто из нас посмеет сказать, живя, как мы живем, что Евангелие для него уже истина! А во-вторых, истина борется с ложью и от нее обороняется. Такая оборона — Апология, родившаяся, можно сказать, вместе с Евангелием. Но, если истинная Критика кончается Апологетикой, то, может быть, и обратно: Апологетика начинается с Критики.
В кажущихся или действительных «противоречиях» Евангелий уже дана необходимая свобода выбора, суда — критики.
«Что ты называешь Меня благим?» — это у Марка (10, 18), а у Матфея (19, 17): «Что ты спрашиваешь Меня о благом?» Мог ли Иисус говорить и так и эдак? А разница, — как небо от земли. Хочешь, не хочешь, — суди, выбирай свободно, — будь судьей, «критиком». [95]
К выбору нас принуждают противоречия не только между словами в разных Евангелиях, но и между разными чтениями одного и того же слова.
95
Чтобы не видеть здесь противоречия, надо закрывать на него глаза, как это и делали и делают все несвободные критики-богословы, уверяя, будто бы имени «благой» Иисус не принимает и не отвергает вовсе, т. е. говорить так, чтоб ничего не сказать. Это во-первых, а во-вторых: если тут нет никакой трудности, то зачем бы Матфею изменять — облегчать Марка? — Grandmaison, Jesus Christ, 1929, II. 87.
«Иисус не мог сотворить там (в Назарете) никакого чуда» — так в нашем каноническом тексте (Мк. 6, 5), а в древнейших Италийских кодексах (Italocodices): «Иисус не сотворил там никакого чуда», non faciebat — в том смысле, конечно, что «хотя и мог сотворить, но не хотел». [96] Разница опять огромная, и сгладить ее можно только очень грубым насильем, сломав или притупив божественное острие Слова человеческой тупостью.
А вот еще острее. В нашем позднем, от IV века, каноническом чтении Мт. 1, 16: «Иаков родил Иосифа, мужа Марии, от которой родился Иисус». А в Сиро-Синайском кодексе (Syrus Sinaiticus), с греческого подлинника II века:
96
W. Bauer, Das Leben im Zeitalter der n. t. Apokryphen, 1909. — Joh. Weiss, Die Schriften des N. T., I, 65.