Икар
Шрифт:
Когда он сказал об этом Кэролайн, она ничего особенного не ответила. Просто сказала, что понимает. Через несколько месяцев они как-то раз вместе обедали — он угощал ее кока-колой и сувлаки [4] в Центральном парке, — и она повернула к нему голову и сказала:
— Ты готов?
Джек сразу понял, что она имеет в виду, на миг задумался, кивнул и удивленно отозвался:
— Ну да, готов.
Но сначала он подготовил ее.
Он не мог этого сделать, не подготовив ее. Поэтому сначала он рассказал Кэролайн о своем прошлом, поведал ей о себе больше, чем когда-либо кому-либо говорил.
4
Сувлаки —
Джек объяснил Кэролайн, что примирился с трагедией, которая отбросила такую длинную тень на его отрочество и юность. Он вынужден был с этим примириться, потому что он это пережил и знал, что придется и дальше жить с этим. Это случилось с ним, как с другими детьми случается что-то вроде участия в соревнованиях «малой лиги» бейсбола, сломанных рук или развода родителей. Но когда Кэролайн начала задавать вопросы — робкие и осторожные, но ни в коем случае не смущенные и не неловкие, а потом нежно прикоснулась к его руке и сжала ее так, словно имела право узнать о нем все, что только можно было о нем узнать, Джек признался, что порой все еще просыпается посреди ночи, напуганный образами, предстающими перед ним: он сам, замерший от страха и не способный помочь матери; безумец, пытающийся выбросить его из разбитого окна; Дом, вытаскивающий и спасающий его. Частенько он не мог заснуть из-за того, что его охватывало чувство вины. Он выжил, а мама нет. Она хотела спасти его; он знал, что именно поэтому она бросилась к нему, но безумец успел схватить ее. А вот у Джека не было такой силы воли, как у мамы. Он не спас ее. Он позволил ей погибнуть, и ему надо было жить с этим всю жизнь.
В ту ночь, после того как они предались любви на односпальной кровати в его тесной комнатушке на углу Сто пятнадцатой улицы и Амстердам-стрит, Джек понял, что Кэролайн подумала над тем, о чем он ей рассказал. Он решил, что она скажет ему что-нибудь банальное, попробует утешить его, произнеся что-то вроде: «Ты не виноват», или: «Никого нельзя спасти», или: «Ты тогда был совсем маленький», или выдаст еще какую-то из подобных бессмысленных фраз, которые он слышал от многих людей, очень старавшихся проявить к нему доброту. Но ничего такого Кэролайн не сказала. Вместо этого она пробормотала:
— Ты говорил, что твоя мама что-то хотела сказать тебе в тот день. Тебе удалось узнать что?
Джек кивнул и ответил:
— Дом сделал ей предложение. Она собиралась сообщить мне, что они решили пожениться.
Кэролайн провела по его плечу тыльной стороной ладони и поцеловала его в шею, а потом положила голову ему на грудь и сказала, что, когда раны заживают, это не выглядит так, словно их никогда и не было. После ран остаются рубцы, и эти рубцы — на всю жизнь. Она сказала ему, что он никогда не смог бы остаться тем человеком, каким был до гибели матери; он стал другим, совершенно новым человеком. И еще Кэролайн сказала, что любит этого нового человека. А потом закрыла глаза и заснула.
На следующий день Джек позвонил Дому и сказал, что приведет кое-кого с ним познакомить.
— О господи, это девушка? — спросил Дом.
— О господи, конечно, — ответил Джек.
— Джеки, нет, ты этого не хочешь. Ни к чему тебе это. О чем мне с ней говорить? Про отбивные на развес?
— Просто очаруй ее своим врожденным умом, — сказал Джек. — Только постарайся не употреблять слова «долбаный» и «жопа» в одном и том же предложении слишком часто, ладно?
— Пришла беда — отворяй ворота, — проворчал Дом. — Знаешь, да? От тебя одни беды.
Джек и Кэролайн отправились на окраину сразу после
— Вот что я хочу тебе сказать, — проговорил Джек, взяв Кэролайн за руку. — Дом мне про это рассказал, когда мне было восемь лет. Он тогда жутко нервничал и говорил, что откроет мне большую тайну, и я до сих пор не понимаю, почему он мне про это рассказал, но помню, что потом он очень хотел, чтобы я ему что-то сказал, поэтому я на него посмотрел и говорю: «Спасибо». Он опешил и спрашивает: «И это все, что ты можешь сказать?» А я говорю: «А что тут еще сказать?» Никогда не видел, чтобы кто-то испытал большее облегчение. И он мне сказал: «Да, пожалуй, ты прав».
— Так ты мне расскажешь или нет? — спросила Кэролайн, когда они были уже недалеко от мясного квартала. — Или будешь ходить вокруг да около, а главного так и не скажешь?
Джек сделал глубокий вдох и кивнул. Откладывать не имело смысла, и он начал рассказ.
В тысяча девятьсот сорок восьмом году, когда Доминику Бертолини было двадцать два, всего два боя отделяли его от титула чемпиона мира в легком весе. На счету Дома было тридцать четыре победы и ни одного поражения, причем двадцать восемь побед он одержал нокаутом. Из этих двадцати восьми в девятнадцати боях он послал соперников в нокаут в течение первых пяти раундов. Трое из нокаутированных больше не вернулись на ринг. Один из них оглох на одно ухо после сильнейшего хука Дома. Остальные двое внешне остались невредимы, но пали духом настолько, как если бы у первого оторвалась селезенка, а у второго лопнула почка. Доминик был жестоким клубным боксером, а не элегантным спортсменом, он был любимцем кровожадных фанатов и циничных газетных репортеров, обожавших его за неуклюжее и необузданное дикарство.
Дому не нравилось, когда его называли дикарем, хотя он ничего не делал для того, чтобы развеять этот образ хотя бы публично; его агенты говорили, что это помогает заполнять залы, и при этом заполнялся также карман Дома. И поскольку Дом мало что в жизни ненавидел сильнее бокса, а боксом занимался по одной-единственной причине — ради денег, он не имел никакого желания видеть в клубных залах пустые места. Если бы ему самому понадобилось подобрать слово, чтобы сказать, какой он, он бы употребил слово «неподдающийся». И он в самом деле был таким с самого детства.
Конечно, и жестокость, и дикарство для него не были пустым звуком. Страх и грубость довольно часто соседствовали в западных районах среднего Манхэттена, и их соседство в тридцатых годах было известно под названием Хеллз-Китчен. Жестокость и дикарство вторгались в квартирку Дома в облике его папаши. Насколько мог понять маленький Доминик, у Энтони Бертолини вовсе не наблюдалось положительных черт характера. Он был груб, криклив и туп, и от него всегда противно пахло потом, перегаром и еще целым букетом уличных ароматов. Табаком. Грязью. Мусором. Иногда даже кровью.
Иногда это была кровь Доминика.
Но чаще всего — кровь его матери.
В тот день, когда Доминику исполнилось одиннадцать, отец особенно жестоко поколотил его и мать, и Доминик понял, что ему пора делать выбор. Он догадывался, что вариантов у него всего два: либо молчать, притаиться в своем болезненном тихом мирке и продолжать терпеть побои отца, либо (когда он будет готов, когда сумеет) дать отцу сдачи и положить конец своим несчастьям.
К четырнадцати годам Доминик стал на редкость крепким парнем. В школе он побеждал в драках любого, даже старших ребят. И дело было не только в том, что он был сильный и неподдающийся, хотя он был именно таким. Дело было в том, что он спокойно сносил удары. Он не боялся боли. Он к ней привык.