Икона и топор
Шрифт:
Произвести все это предстояло, если понадобится, насильственным путем, и требовало создания разветвленной организации заговорщиков якобинского образца, а также военной диктатуры на переходный период между захватом власти и полным претворением в жизнь «Русской правды» [798] . Пестель уделял большое внимание задачам военной реформы и административной реорганизации; более- серьезно, чем кто-либо другой из декабристов, он попытался использовать масонские ложи в революционных целях [799] . Он сознавал всю неоценимую важность православной церкви как официальной основы единения России, хотя сам был вольнодумцем, а предки его в большинстве своем лютеранами.
798
144. Документальные источники и рассмотрение взглядов Пестеля см. в кн.: «Русская правда» П.И.Пестеля и сочинения, ей предшествующие /
799
145. Связь между масонскими ложами и революционными сообществами представляется несущественной, если не мифической (несколько иначе дело обстоит разве что в особенно консервативных католических регионах: кое-где в Баварии, Австрии и Испании). Хотя многие декабристы побывали масонами, они имели отношение большей частью к низшим орденским формам филантропического масонства, и отношение это было, как правило, менее длительным и близким, чем отношения императорских сановников и контрреволюционеров с масонскими ложами высоких степеней. См.: В.Семевский. Декабристы масоны // МГ, 1908, фев., 1—50; март, 127–170, а также: Идеи, 286–377. Приведенные Ссмевским факты не подкрепляют его убежденности в тесных отношениях декабристов и масонов; убежденности, побудившей его к данному исследованию и, возможно, помешавшей ему сделать четкие выводы, которые явно напрашивались.
Членство Пестеля в масонской ложе (Идеи, 289), по-видимому, не имело само по себе определяющего значения (см.: Т.Соколовская. Ложа трех добродетелей и ея члены декабристы // РА, 1908, № 20, 321–322), а его позднейший интерес к освоению масонских форм представляется в основном прагматическим (хотя и весьма устойчивым). См.: Н.Дружинин. Масонские знаки П.И.Пестеля // Музей революции СССР: Второй сборник статей. — М., 1929, 12–49.
Экстремизм Пестеля и его озабоченность захватом и удержанием власти роднят Пестеля скорее с Лениным, чем с собратьями-декабристами. Его смутная вера в крестьянскую общину как прообраз устроения общества и его готовность рассматривать убийство как орудие политической борьбы роднят его с будущими народниками и социалистами-революционерами. Его проект переселения евреев в Израиль (который, правда, отчасти предвосхитил Потемкин) любопытным образом предвосхищает идеологию сионизма, предлагаемую сторонним и неприязненным наблюдателем.
Однако при всем своем экстремизме Пестель имеет известное сходство с двумя другими ведущими политическими теоретиками александровского времени: со Сперанским и Карамзиным. Все трое, вместе взятые, могут служить иллюстрацией многообразного единства российской политической мысли эпохи Просвещения. Все трое были патриотически настроенными выходцами из масонства, строившими свою аргументацию на рационалистической основе. Пусть даже Карамзин имел чисто сентиментальные и консервативные побуждения, а Пестеля донимало непомерное честолюбие и революционный зуд (как утверждают их обличители), оба предлагали свои резоны под видом бесстрастного и продуманного анализа и, что ни говори, сохраняли этот вид со скромным достоинством. Все они отвергали любые посягательства на национальный суверенитет России и утверждали, что правительство должно обеспечивать упорядоченное благоустройство страны, не потакая хаотическому борению противоречивых интересов. Хотя Карамзин и Сперанский отстаивали монархию, они тем не менее признавали известную привлекательность республиканского правления, которое, по их мнению, было гораздо лучше тирании или анархии и непригодно для России лишь ввиду ее размеров.
После воцарения Николая I деспотизм потерял всякую связь с Просвещением. Претензия на разумность сделалась пустопорожней, так как Николай эклектически заимствовал аргументацию различных мыслителей Просвещения, игнорируя духовную сущность их идей. Николай казнил Пестеля вместе с другими главнейшими декабристами, а смерть Карамзина в том же 1826 г. позволила императору беспрепятственно утверждать, будто сочинения придворного историографа служат полным оправданием самовластья. Он использовал способности Сперанского для составления нового кодекса законов в 1833 г., но не позволил ему довершить ни одной из основополагающих конституционных реформ, к которым Сперанский стремился. Он включил Польшу в состав России сообразно прежней политике Екатерины и деятельно осуществлял единение державы и повальную русификацию сообразно настояниям Пестеля — но ему даже на ум не приходили преобразовательные замыслы, воодушевлявшие Екатерину и Пестеля. Николай уничтожил волнующее ощущение политической перспективы, столь существенное для века Александра. Крах политических реформ атрофировал у мыслящей части общества чувство принадлежности к политической системе царизма и побудил мыслителей обратить свои взоры далеко за пределы окружающей действительности в поисках иных прозрений.
2. КОНТРПРОСВЕЩЕНИЕ
Центральный вопрос, с которым сталкивается всякий исследователь русской мысли аристократического столетия, это почему политические реформы, без конца обсуждавшиеся при Екатерине и Александре I, столь бесследно исчезают из интеллектуального обихода при Николае Г? Такое угасание в господствующем сословии интереса к политике оказалось отнюдь не временным капризом моды, а неизлечимым недугом позднеимперского периода. Дворянское пристрастие к политическим дискуссиям буквально сгинуло вместе с декабристами. Одинокие могикане декабризма, вроде Николая Тургенева, не могли заразить своей увлеченностью политическими проблемами даже товарищей по изгнанию. Реформы, которые были постепенно проведены в 1860-х гг. Александром II, носили административно-правовой характер и почти не затрагивали структуры политической власти. Реформаторы были озабочены правовым статусом и экономическими тяготами крестьянства, а не политическим рабством, в котором пребывала вся страна. Самодержавная власть не претерпела никаких существенных изменений, покуда Россию не всколыхнули войны XX столетия и революционные события 1905 и 1917 гг. К тому времени интерес к политическим реформам утратил всякую связь с дворянской культурой и стал в основном уделом угнетенных национальных меньшинств Российской империи, профессиональных революционеров и маргиналов из числа заводских рабочих и ремесленников.
Придворная жизнь с ее мелочными опасениями и убогими горизонтами может послужить объяснением неспособности императорской фамилии и ее ближайшего окружения принять творческое участие во внутренней политике после смерти Александра I. Но общую атрофию политических интересов в среде образованного и не понаслышке знакомого с зарубежной действительностью дворянства понять нелегко, тем более что почти все многочисленные обещания царя оставались неисполненными. Николай I открыто признавал свою зависимость от дворян-землевладельцев, служивших ему «недреманными цепными псами на страже государства». Почему же в таком случае дворяне довольствовались существованием в своих конурах и не пытались добиться в награду хоть каких-нибудь политических уступок, на которых они так давно настаивали?
Отчасти это объясняется отсутствием внешних стимулов, от века игравших существенную роль во всяком российском движении за обновление. Николай не побуждал к политическим дискуссиям, как это делали Екатерина и Александр I. И не сотрясали царство при Николае ни нашествие наезжих преобразователей (как при Екатерине), ни вторжение чужеземных полчищ (как при Александре). Но все же, казалось бы, дворяне-помещики имели достаточно контактов с заграницей и достаточно домашних поводов — таких, как крестьянские волнения и экономические неурядицы, — чтобы испытывать потребность в политических реформах и настаивать на их проведении.
Понять, почему этого не происходило — и почему высокообразованные дворяне прямо-таки восторгались реакционным правлением Николая I, — можно лишь помимо обычных психологических и экономических соображений в пользу консерватизма и вопреки заведомо солдафонскому облику Николая. При нем лишь определилось то развитие, которое он не смог бы инициировать и которое не был способен понять ввиду недостатка воображения. Основы его реакционного правления были заложены в последние годы царствования Александра I. Этот поворот к обскурантизму, которому способствовал склонный к мистике и визионерству предшественник Николая, был одним из самых судьбоносных событий новой российской истории: он совпал с ростом национального самосознания вследствие наполеоновских войн. Таким образом, в России национализм отождествлялся с социальным консерватизмом. В других европейских странах подобное отождествление распространяется к концу XIX в.
Многие заинтересованные лица были сопричастны реакционному преображению Александра: Аракчеев, новоявленный военный авторитет, измысливший военные поселения; Фотий, глашатай ненависти православного священства ко всему иноземному; и Ростопчин, хамоватый выразитель ненависти высшего сановничества к умственной деятельности. Но чтобы в полной мере оценить этот решающий поворот событий, необходимо принять во внимание важнейшее тогдашнее идеологическое течение: мощный подъем религиозно окрашенного противодействия рационализму и скептицизму французского Просвещения.
Главной движущей силой этого контрпросвещения было масонство высоких степеней. Московские «мартинисты» образовали идейные братства для борьбы со скептицизмом и распущенностью, но не вооружили их ясным представлением о том, где именно можно обрести новые верования и новых властителей умов. Россияне восприняли только смутное упование на духовные силы в отличие от материальных и доверие к эзотерической символике в отличие от рациональных соображений. Эти-то носители оккультизма и псевдорелигиозности и возглавили отступление дворянства от рационализма эпохи Просвещения. Оно не стало, как надеялся Павел, внезапным и стремительным укрытием за стенами государственной твердыни, охраняемой рыцарским орденом мистиков-мракобесов. При Александре воспоследовал постепенный переход из яркого полудня Просвещения в сгущающиеся сумерки меланхолического романтизма.