Илья Муромец и Сила небесная
Шрифт:
Эту науку Илья крепко усвоил, а как не усвоить, ежели Иван Тимофеевич хорошо втолковывал: знал, когда надо словом учить, а когда ремнём. Вот Чоботок и не плакал, а со временем и смеяться начал. Оно ведь как засмеёшься, так все камни на душе в песок перетрутся…
Иногда в избу заглядывали закадычные друзья – Борис, Иван и Василий. Но этими крещенскими именами их величали только в церкви, а в обиходе звали по-старому – Брыка, Улыба и Неждан. Друзья, жившие по соседству, рассказывали последние карачаровские новости. По большей части новости
– Эх, был бы ты с нами, мы бы этим зареченским показали, где раки зимуют! – не раз сетовали Неждан и Улыба, наполняя избу запахом речного мороза.
Брыка не говорил ничего, а только прикладывал к здоровенному синяку под глазом сушёную бодягу.
Илья вздыхал и потирал крепкие кулаки. Ему тоже хотелось выйти на лёд в кулачной потехе, да вот только выйти было нечем.
– А давай мы тебя на салазках свезём, – словно угадывая его мысли, предлагал Неждан.
– Чтоб потом этими салазками по загривку получить, – мрачно вставлял Улыба, и всем сразу становилось ясно, что не по Саньке санки…
Так вот и сидел Илья на печи, словно репа на грядке, и сидячая жизнь не сулила ему ничего хорошего.
Правда, один раз мелькнула надежда. Как-то по весне батя привёл проезжего лекаря – пьяного косматого мужика с чудным для лекарского ремесла именем Безрук. Безрук долго мял Илью огромными лапищами, а потом выпил рябиновки, занюхал чёрной как смоль бородой и озадаченно крякнул:
– Оно это… умом не постигаемо. Главное, круп крепкий, а копыты хилые!
Батя дал лекарю за пустую работу полный мешок проса, а зря, потому как позже выяснилось, что косматый Безрук был обычным коновалом, то есть конским доктором, и людей пользовать не умел.
Долгие дни тянулись, складываясь в быстрые годы, и вот уже минуло двадцать зим с тех пор, как Илья сверзился с обрыва. За это время худосочный отрок превратился в крепкого молодца. Теперь вы бы его ни за что не узнали. Некогда безусое лицо украсила густая окладистая борода, а широкие плечи и пудовые кулаки выдавали в младшем Чоботке недюжинную силу.
– Да, сынок, – говаривал батя Иван Тимофеевич, разглядывая разогнутую подкову, – сдаётся, у тебя вся ножная прыть в руки ушла. Вот бы сызнова поровну поделить… А то мне ужо не по моготе соху тягать.
В этих словах слышался скрытый упрёк, и Илье становилось стыдно за свою немощь.
– Не бурчи, отец! – вступалась Ефросинья Ивановна. – Слава Богу, что живым Илюша остался. А не кланялся бы твой папаня идолам поганым, так, нешто, наказал бы Господь нашего сыночка?
Родной отец Ивана Тимофеевича, прозванный за спесивый характер Гордеем, нравом был крут и силу имел дурную.
«Соху тягаю не задля зарядки, а для порядку…» – любил говаривать он, всаживая твёрдой, как подошва, ладонью гвоздь в кленовый ствол.
…В отличие от отца Иван Тимофеевич был мужиком тихим, а когда окрестился и вовсе собачиться перестал. Посему на обидные слова супруги не кинулся тягать её за косу, как положено, а, наоборот, молвил примирительно:
– Ефросинюшка, так ведь батю давно на вечные времена схоронили,
– Коли б схоронили, другое дело. Токмо нечего было хоронить: видать, Гордея нетопырь болотный в чащобу утащил, и от него опричь чоботка на кусте ничевохонько не осталось…
– Может, батя в чём и виноват, только сперва себя винить надо.
– Это за что же нам виниться? – вскинулась Ефросинья.
– А коли поискать, вина всегда найдётся. Да только что теперь об этом говорить, теперь прощенье вымаливать надо…
Илья тоже часто размышлял, кто виноват в его беде? Но чем больше он думал об этом, тем больше запутывался. Допрежь всё было ясно: виновата Рыжуха. Да она этого и не отрицала, потому как ходила с опущенной головой и печальными глазами, аки битый пёс. Хотя сама битья избежала. Когда через месяц после того случая на косогоре выяснилось, что ноги младшего Чоботка больше ходить не будут, старший, осерчав, чуть не огрел кобылу обухом. Но вовремя обдумался, да и сынок вступился за кормилицу. А как не вступиться, ежели взбрыкнула Рыжуха без заднего умысла, просто грома испугалась скотина.
Вот и выходило, коли кобыла не виновата, виноватым, как говорила матушка, мог быть только дед Гордей. Одначе сгинул он ровнёхонько за четыре года до рождения внука, и Илья не понимал, зачем Богу надо было столько ждать с наказанием.
Так что как ни крути, а получалось, что виноват он сам. А что делать, если виноват? Вестимо, просить прощения. Вот Илья и просил. По ночам, когда все спали, он тихонько молился перед образком Спасителя, озаряемым трепетным огоньком лучины, вложенной в светец – этакую расщеплённую палочку на треножнике.
Молитва его была проста: «Господи, помилуй!»
ОКНО-ИКОНА
День, который всё изменил, поначалу ничем не отличался. Едва проклюнулось солнце, родители ушли в поле корчевать пни, оставшиеся от срубленных дубков. Старая делянка истощила свои силы, и, чтобы не протянуть ноги с голодухи, надо было поднимать новину – непаханую землю. На один пень у Ивана, Ефросиньи и кобылы Пеструхи, что приходилась внукой Рыжухе, сбросившей Илью с обрыва, уходило не меньше седмицы, то есть недели по-нашему. И это было совсем недолго, ведь в те времена ещё не додумались до бензопил и бульдозеров…
Делянка Чоботков была недалече – всего в версте от дома. Обычно родители брали Илью с собой. Кряхтя от натуги, батя загружал его в телегу, а потом, тоже кряхтя, выгружал под тенистым дубком, где Илья играл на выстроганной свистульке или дремал под щебет птиц, или понарошку боролся с Загрызаем – хмурым лохматым волкодавом, которого только Илья и не боялся, потому что Загрызай его любил.
Правда, бить баклуши удавалось не часто, потому что, у хорошего хозяина и калека применение найдёт. Иван Тимофеевич был хорошим хозяином, посему чаще, сидя под дубом, Илья точил ножи, направлял лезвия кос, мял кожу, готовил на обед тюрю – хлебное крошево на квасу с луком и солью, и даже плёл корзины, которые шли в обмен на молоко, так как своей коровы у Чоботков не было.