Илья
Шрифт:
Иван сколотил для сына клеть на колесиках, чтобы, держась, мог передвигать бессильные ножки. Но какое там! Ручки у Ильи хоть и двигались, в отличие от ножек, которые не двигались совсем, но тоже были слабенькие, непослушные: не удержться ими было Илье за клеть. И ножки, сначала просто слабые, потом все больше стали напоминать те длинные мягкие водоросли, что колышатся в пруду.
Оставалось смириться.
А время шло, Илья рос, ухаживать за ним становилось труднее, да и сами они сильнее не делались. Когда-то мама мыла Илюшеньку в корытце, потом отец носил на руках в баню, потом уже в баню они тащили его вдвоем. Вдвоем и мыли; отцу одному в жаркой скользкой мыльне с крупным неподвижным телом сына
Крестьянские дела их тоже давались им всё с большим трудом. Там, где впору трудиться большой семье, надрывались два стареющих человека — он и она. Иногда, придя после работы и глядя, как жена неловко от усталости возится у печи, измученный Иван вдруг зло думал: «Так тебе и надо, кривочревая!» — и тут же представлял, как она, глядя на него, сидящего колодой, не в силах пошевелиться, думает: «Так тебе и надо, кривоудый!» — и так становилось холодно и страшно, так безысходно, как будто век теперь только такие мысли у них и будут, и все они навсегда будут одиноки в этом мире — и он, и жена, и Илюшка. Он растаптывал подлую мысль, вставал и неловко гладил Ефросинью по плечу. Она, чуть помолчав, говорила ясным голосом: «Ничего, Тимофеич, сейчас уж все сварится, за стол сядем». А казалось ему, что говорит Ефросинья: «Ничего, ничего, Тимофеич, всё выдюжим, всё в конце концов хорошо будет», — и где-то на самом донышке души верил. Хотя уж чего могло быть хорошего. О том, что будет с Ильей, когда они умрут или вовсе обессилеют, он старался не думать. Как, наверно, и Ефросинья. Она снимала с печи варево [1] , он торопливо брал ветошь, подхватывал с ее ухвата тяжеленный чугун, ставил на стол. Резали хлеб. Сначала наливали щей Илье — мог Иван подать, могла Ефросинья, а ел Илюшка хоть медленно, но сам, потом и садились.
1
Русская печь, какой мы ее знаем, была изобретена не ранее XVII века. Печи той эпохи, о которой идет речь, были похожи на «горки» с отверстием для дров внизу. Готовили на них, как на плите, ставя горшки на выходное отверстие сверху. Топили по-черному.
Когда Илья был еще мал, Иван и Ефросинья брали его с собой в поле, как подрос и это стало уже невозможно — стали оставлять в избе. К нему захаживали — и ребятишки, и, случалось, взрослые — кто не в поле. Гостинец занести, а больше поговорить. Илья был молчун, историй не рассказывал, зато слушатель был — другого такого не сыщешь. Все знали, что дальше него, молчаливого сидня, ничто не пойдет, — и приходили со всяким. Он выслушивал каждого так, как будто важнее этой истории для него ничего на свете нет. Советов почти никогда не давал — да и какие советы от парня, не выходящего из избы! Но послушает — и вроде как легче людям становилось.
Дед Аким учил его берестяному плетению. Клал бересту Илья чисто, с понятием, хорошему мастеру впору, но слабые его, непослушные руки работали медленно. И хотя продавала Ефросинья Яковлевна его лапти и туеса на торге задорого (люди брали: знали илюхину надежность), прибыток от этого семье был небольшой: за то время, пока Илья плел одни лапти, мастер средней руки несколько дюжин мог понаделать.
Конечно, он пытался ползать. Все время пытался. Когда мать с отцом уходили на работу, скатывался с лавки и раздавленным червем корчился на полу. Далеко продвинуться не удавалось, да и родители очень расстраивались, находя его на полу у лавки. Им казалось, что у Ильи был приступ, трясучка, как, они слышали, часто бывает у расслабленных; думали, не признаётся. Очень этого боялись.
Однажды летом (Илье
«И рад бы, — откликнулся Илья, — да не могу: расслабленный я. Вы, странники, зайдите, сделайте милость, у нас не заперто; и вода есть, и взвар медовый, и хлебца отрежьте, мы гостям Христовым всегда рады. В доме и отдохнете».
Вроде и ответил учтиво, приветливо, и в дом пригласил, ничем не обидел, а за окном как гроза собралась, даже потемнело и ветром ледяным повеяло. «Не ленись, парень. Не привередничай, — холодно и строго прозвучало там. — Сказано тебе принести воды — неси».
Что ж, хотят посмотреть, как червяк полураздавленый на полу корячится, — пусть посмотрят. Не ему, кого мать с отцом в бане моют, унижений бояться. Илья напрягся и скатил тело с лавки.
Поймал себя на том, что кривит душой, гонит надежду: не мог этот строгий, такой строгий голос звучать ради того, чтобы над расслабленным посмеяться. Такой голос к чему-то звал, чего-то требовал. «Делай, — говорят такие голоса. — Просто делай».
И Илья пополз. Мельком удивившись, что все-таки сдвигается с места, по персту, извиваясь, подпихивал себя к бадье с водой. У его изголовья, на столе, стояла чаша с остатками воды, как обычно, оставленная родителями, он мог бы тащить ее хоть зубами, но подавать степлившуюся воду показалось неучтивым. За окном молча ждали. Он приподнялся на одной руке, и пока она, дрожа, держалась, черпанул другой ковшиком из бадьи. Зажал ручку ковшика в зубах, медленно опустился на обеих руках, полежал, передыхая.
За окном не торопили.
«Пока доползу, все расплескаю», — горько подумал он. Старался двигаться к окну ровнее, но вода все равно выплескивалась.
Перебирая руками, подтянулся к подоконнику, приладил ковшик, разжал зубы.
Встретился глазами с теми, за окном. Вот оно что. Бездны грозовые.
«Вот спасибо, — заговорил старший так просто и оживленно, как будто бы Илья не видел их глаз, — а то ведь умаялись на жаре-то». Он поднес ковшик ко рту и стал пить. Пил долго, взахлеб («Хороша водичка, студеная!» — сообщил, на миг оторвавшись), по усам и бороде стекали блестящие капли.
«Откуда там столько? На донышке же было!» — думал Илья. Он не замечал, что стоит перед подоконнником на коленях, забыв держаться.
Старший передал ковших второму. Тот тоже пил долго и с удовольствием, отдуваясь. Оторвавшись, кивнул Илье, передал ковш младшему. Этот отпил чуть-чуть и протянул посудину хозяину: «На-ка, и ты испей». Воды в ковше было много. Он была студеная, как будто прямо из колодца, и ломила зубы. Илья пил, глядя в страшные в своей красоте глаза.
«Хватит с тебя, — старший твердо отобрал ковш, — одного в мире хватает, что земля не держит. Нам такой ни к чему».
Илья встал на ноги, и его мотануло. Крепко так приложило об стену. Он было ухватился за подоконник — тот треснул. Пол-доски с зазубринами осталось в руке. Вокруг все плыло.
«Ничего, привыкнешь, — сочувственно сказали ему. — Давай сюда, к нам, а то избу с непривычки разнесешь».
Илья перемахнул через изуродованный подоконник, приземлился в пыльные мальвы.
Трое стояли перед ним — самые обыкновенные страннички Христа ради. Невысокие. У старшего — выцветшие, голубого ситчика глазки в морщинистых красноватых веках, подслеповатые. Илья посмотрел в глаза младшему — тому самому. Тот подмигнул. Глаза у него были серые, в черных ресницах, веселые.