Илья
Шрифт:
Илья слез с коня, и Сивка заметался; он прижимал уши, жалобно ржал, всхрипывал, косил глазом, всячески показывая страх и беспокойство. Пока Илья успокаивал коня, шам-ан что-то делал у подножия каменной бабы.
Потом все изменилось. Сивка застыл изваянием с выпученным, налитым кровью глазом, мир повернулся острым углом, и Илья оказался в месте, которое сначала показалось ему уродливым голым и сумрачным лесом. В ушах шумело, голова была тяжелой, как чугун. Илье смутно помнилось, что когда-то, он не помнил, когда и где, он испытывал подобное.
«Не тревожься, — сказал в голове мягкий и очень спокойный
То, что Илья сначала принял за стволы, потянулось к нему множеством щупальцев с присосками. Концы щупальцев слабо мерцали красным, но основной свет, слабый и бледный, шел с потолка. Тут есть потолок?
«Не бойся, — повторил спокойный голос, — это не причинит тебе вреда».
Откуда-то Илья знал, что делают с ним. Ему и в самом деле не причиняли вреда. Из него делали нечто, что будет жить, когда все люди умрут.
Илья отчаянно дернулся, освобождаясь от присосок и хмари, заполнившей голову. Он не раздумывал и не колебался. Алена, Добрыня, Марфа Кузьминишна, малец, сосавший красного сахарного петуха… Вот для них, тех, кого голос назвал слабыми, жалкими и трусливыми, за тех, кого Илья любил, кому всю жизнь хотел помочь, приласкать, утешить, он и хотел жить. Иначе — зачем? Перестать быть одним из них, перестать быть с ними — что может быть страшнее и бессмысленней?
— Нет! — заорал он. — Нет, нет, нет!
Непонятное шевелилось под черепом, продолжая свою работу.
«Нет, нет и нет», — твердил он всей душой, всей ее силой.
Он снова рванулся, покатился по какому-то склону, услышал: «Напрасно», — сказанное не сожалеющим, а высокомерно-насмешливым тоном, от которого дохнуло холодом в затылок.
Шам-ан держал Сивку под узцы. Конь рванулся к хозяину, заржал радостно. «Ах ты мой милый», — прошептал Илья, чувствуя к коню огромную благодарность. Сивка признал его, а ведь могло быть… Илья знал — могло.
«Глупый рус, трусливый, — сказал шам-ан с презрением, — отказался стать дэв. Какой дурак откажется стать дэв? Дэв бессмертен, дэв велик. Людишки для него — тьфу!» — половец выразительно сплюнул Илье под ноги. Повернулся и пошел, всей спиной выражая, какое ничтожество он оставляет за спиной.
Илья опустился в сухую, колючую степную поросль. Ноги не держали его. Ветер пах пылью, конским потом, жизнью.
Он вспомнил о каменной бабе, захотел отодвинуться подальше, оглянулся. Никакой бабы не было видно; только степь, ветер да высокое синее небо, в которое этот шам-ан, видно, не верил.
— Что это было и зачем? — спросил он потом у Вольги.
— Что это — не знаю, — подумав, ответил Вольга. — Слышал когда-то половецкие сказки о людях, которые становились дэвами и сжирали собственные семьи, но всегда считал, что это сказки. Русская нелюдь такого не знает. Зачем — понятно: лишить Русь защитника. И еще… Кого-то могла привлечь древняя руская сила, которую ты принял в себя, — использовать или уничтожить. Я тебе никогда не говорил,
Они готовились. Кроме основной дозорной крепостицы выросли остроги на всех основных путях, которыми половцы ходили на Русь. Воины в этих острогах всегда держали наготове охапку мокрой соломы: поджечь и дымом дать знать о набеге. Сами остановить набег они не могли: сил было маловато.
Глава 17
Владимир был мрачен.
Он тоже не обольщался затишьем. Степь готовилась не к набегу — к нашествию, поэтому мелких набегов и стало меньше. Ну, и конечно, потому, что благодаря стараниям дозорных набеги уже редко бывали безнаказанными. Часто дозорные перехватывали шайки степняков еще на подходе.
Но сдержать настоящее большое нашествие силами дозорных не удастся, а киевская дружина, которую князь, несмотря на скудеющую казну, стремился расширить, казалась ему, а возможно, и была слабой и ненадежной.
А ведь половцы — это еще четверть беды. Там, за половецкими степями, в Монголии, по берегам Итиля шевелилось что-то огромное и непонятное.
Он был уже стар. Эта война достанется его детям, и вот это-то и было основной причиной мрачности киевского князя. Ни в одном из своих сыновей он не видел владыку великой державы. Все они по характеру и духу были удельными князьками, готовыми цепляться за свою вотчину, не видя ничего вокруг. Того, то греки называли «харизма», в них не было. Только младшая дочь, Наталья, унаследовала, казалось, его характер, но толку от этого было мало. За кого бы он ни выдал ее замуж, оставить стол ей и думать было нечего. Женщина, младшая — распри не миновать.
Владимиру, погруженному в безысходные раздумья и предчувствия, казалось, что всем вокруг понятна их причина. Всем видно, как бессильно его воинство, которое он по старости и сердечной горечи не в силах уже сплотить и одушевить своей уходящей харизмой.
И всем видно, как слаженно и твердо оберегает Русь Дозор, как уходят туда лучшие, как преданы они все Руси.
Потому что там Муромец.
Человек, по мощи своего духа не уступавший ему, Владимиру.
Князь знал, вернее, чувствовал, что эта мощь — не от силы, данной Илье Святогором (Святогор был великий богатырь, земля отказывалась его держать, но этой мощи в нем не было) и даже не от силы, данной Божьими странниками. Она вообще не от силы, эта мощь, скорее от слабости или от того, что можно слабостью считать. Но если даже и слабость — если она покоряет людей и заставляет делать, что нужно, какая разница?
«Для владык он не опасен», — однажды сказал насмешливый чужеземный мудрец.
Опасен. Опасен, если у владыки есть совесть и жажда сохранить державу, а значит — искушение передать власть чужому, но достойному. Опасен, если, несмотря на это, владыка твердо решил хранить законы престолонаследия, потому что их нарушение разрушит державу быстрее и страшнее, чем самый бездарный князь.
Опасен тем, что у владыки нет от этих мыслей ни сна, ни покоя.
Князь Владимир Красно Солнышко ненавидел Илью Муромца, никогда в своей жизни не помышлявшего о власти и отказавшегося бы, если бы ему ее предложили.