Илья
Шрифт:
Но иногда, в лесу… Именно в лесу в завесе как будто мелькали прорехи, и что-то смутно чувствовалось сквозь них.
Небо, синее и высокое в окошке причудливо сплетенных ветвей.
Изогнутый ствол, шершавый и старый, корявый, бугристый, а вдоль — рожденная им веточка, стройная, вся в нежных молодых листочках.
Ветка, сияющая золотом, пушистая в случайно пробившемся луче на фоне непроглядной лесной темноты.
Внезапно увиденное, все это вдруг отдавалось острой болью и радостью в сердце, чувством, что она не одна, что рядом стоит тот, кого она вот-вот вспомнит, потому что
Но это быстро проходило, как будто приоткрывшуюся завесу задергивала чья-то проворная и злая рука.
И Найдена продолжала все свободное время, которого у нее было немного, упорно бродить в лесу.
Однажды весной она увидела лесные ирисы, нежнейшие.
Они встречались в лесу ей и раньше, и каждый раз волновали, но, видно, встречались не так.
Освещенная солнцем полянка, бугорок, похожий на клумбу, весь заросший…
— Это тебе!
— Это тебе!
Одновременно.
Это тебе, Илья, любимый! Это тебе, Алена!
Алена! Ее зовут Алена, а его — Илья! Вместе с именами она вспомнила все. Илья! Как же долго она была без него. Где он, что с ним? Воспоминания продолжали накатывать. Он спас ее и мыл в ручье. Она схватилась двумя руками за ожерелье, подаренное им. Старуха, зеркало, обман. Конечно, обман, она же чувствовала: не могли помешать богатырю спасать Русь те, кто ждал и любил дома! Почему она не подумала об этом — тогда? Что за морок заставил ее не думать? И у ангела корчилась маска, а что за ней скрывалось?
Что ты наделала, Алена, со своей и его судьбой?
Она бежала к дому, к мельнице, не разбирая дороги. Скорее, скорее, сказать Соколику, кто его отец! Они найдут Илью, найдут вместе, не может быть, чтобы он перестал любить ее!
Она с разбегу провалилась в яму, наполненную по-весеннему ледяной водой. Выбралась, не задумываясь, побежала дальше, не замечая дрожи, ветра от холодной, открывшейся по пути к мельнице реки.
Когда прибежала, мокрая, в ознобе, мельничиха заохала, стала кутать, отпаивать отваром травок, да поздно было. К вечеру Алена металась в жару, никого не узнавая. До этого успела сказать, что она — Алена, сын ее — сын Ильи Муромца, и к утру сгорела.
(Илья в своей яме в эту ночь только железо не грыз от невыносимой, непонятно откуда накатившей тоски. Бился о стены, стонал сквозь зубы от невыносимой душевной боли. К утру вдруг разом отпустило. А потом пришла она — Алена. Он не видел ее, но знал, что она здесь. Побыла, наполняя всё невидимым светом и любовью, и ушла, простившись. Только теперь Илья знал, что они встретятся. Не потеряют друг друга. Алена сказала.
«Ты бы хоть по ночам на воздух выходил, дядько Илья, — сказала, придя навестить через несколько дней, Наталья, с жалостью сердечной его разглядывая. — Заморишь себя тут в духоте». Он улыбнулся грустно и ласково: «Не расстраивайся, дитя. Выйду в нужный срок, ничего со мной не станется».)
В глухой стороне, вдалеке от больших дорог и больших событий, где вырос Соколик, мало знали о Киеве и богатырях, хранивших на границе с половцами русскую землю. Свои были досады в этом лесном краю и свои беды. Имя Ильи Муромца если и мелькало в рассказах редких в тех местах странников, то до одиноко стоявшей мельницы доходило
Он бы отправился сразу, но как бросить стариков? Без него им с мельницей не справиться. Ответ подождет — вон сколько времени ждал, а дедушке с бабушкой (а Соколик так называл их, и это привязывало еще больше) он сейчас нужен.
Так и жил, вот только после смерти Алены старики надолго на свете не задержались. Мельник надорвался, поднимая привычный до недавнего мешок с мукой, а вслед за ним ушла и мельничиха. Пришли поп со старостой, приехали братья покойного мельника: разбираться с имуществом. Оказалось, мельничиха после смерти мужа ходила и к попу, и к старосте: просила оставить после нее мельницу Соколику. Русская Правда до этих мест еще не дошла, да и не знали толком в селе, под какого князя рукой живут, поэтому судили по обычаю. Поп (из греков) настаивал на исполнении воли покойницы, староста — на том, что из рода статное уходить не должно. Соколик не дослушал. Собрал котомку, поклонился могилам, простился с живыми и ушел.
Соколик вспоминал об этом со стыдом и болью, вспоминал много раз, и каждый раз стыд жег сердце. Мама говорила об отце, ее стянутое лихорадкой лицо светилось нежностью и любовью. А Соколик ревновал. Он всегда был единственным, на кого была обращена вся мамина нежность, а теперь придется делить ее с кем-то, кого Соколик даже не знал. С отцом. Соколик отвернулся, сердитый и обиженный, а мама позвала его. Совсем тихо. А он не отозвался.
Он и подумать не мог, что она умрет. Он ревновал и не хотел этого скрывать.
Мама больше не звала — она впала в беспамятство. Никого не узнавала, но иногда шептала — о нем, Соколике, как будто он совсем маленький, и об ирисах поздней весны. Он стоял рядом, держал ее за руку, но она так не пришла в себя, не увидела, что он больше не отворачивался.
Мельничиха обняла его и заплакала, а мельник закрыл маме глаз. Единственный, синий. Второй был закрыт всегда.
Маму похоронили, ее больше не было, а он все не понимал, что больше им не поговорить, и дурацкая ревность, и то, что он отвернулся, — последнее, что между ними было.
Все время казалось, что это она возится на кухне с печкой, гремит ведрами, и можно подойти и потереться лицом о ее рукав — чтобы она знала, что ревность его была глупая.
А когда понял — стало совсем худо.
Нужно было привыкать к тому, что ее голос не раздастся с утра на кухне, что она не брякнет ведрами в сенях, что ее вообще больше нет. Была пустота, через которую надо было пройти, — он знал это.
И тогда он стал злиться. Он злился на то, что она все вспомнила. Не случись этого, она была бы жива. Ему не нужно было ничего, что он знал теперь о себе и о ней, — ему нужна была мама. Он ненавидел сказанное ею и не хотел этого знать, потому что из-за этого он потерял ее.