Имаджика: Пятый Доминион
Шрифт:
В соответствии с фундаментальным учением Плутеро Квексоса, самого знаменитого драматурга Второго Доминиона, в любом художественном произведении, сколь бы ни был честолюбив замысел его и глубока тема, найдется место лишь для трех действующих лиц. Для миротворца — между воюющими королями, для соблазнителя или ребенка — между любящими супругами. Для духа утробы — между близнецами. Для смерти — между влюбленными. Разумеется, в драме может промелькнуть множество действующих лиц, вплоть до нескольких тысяч, но все они не более чем призраки, помощники или — в редких случаях — отражения трех подлинных, обладающих свободной волей существ, вокруг которых вертится повествование. Но и эта основная троица не сохраняется в неприкосновенности — во всяком случае так он учил. С развитием сюжета три превращается
Само собой разумеется, это учение было неоднократно оспариваемо. Особенно усердствовали сочинители сказок и комедий, напоминая достопочтенному Квексосу о том, что их собственные истории всегда заканчиваются свадьбой и пиром. Но Квексос стоял на своем. Он обозвал их мошенниками и заявил, что они обманом лишают зрителей того, что сам он называл большим финальным шествием, когда, пропев все свадебные песни и протанцевав все танцы, персонажи печально уходят в темноту, следуя друг за другом в страну забвения.
Это была суровая теория, но он утверждал, что она столь же непреложна, сколь и универсальна, и что она столь справедлива в Пятом Доминионе, называемом Землей, как и во Втором.
И что более существенно, применима не только к искусству, но и к жизни.
Будучи человеком, привыкшим сдерживать эмоции, Чарли Эстабрук терпеть не мог театр. По его мнению, выраженному в достаточно резкой форме, театр был пустой тратой времени, потаканием собственным слабостям, вздором и обманом. Но если бы в этот холодный ноябрьский вечер какой-нибудь студент прочитал ему наизусть Первый закон драмы Квексоса, он мрачно кивнул бы и сказал: «Истинная правда, истинная правда». Именно таков был его личный опыт. В точном соответствии с Законом Квексоса его история началась с троицы, в которую входили он сам, Джон Фурия Захария и — между ними — Юдит. Эта конфигурация оказалась не слишком долговечной. Спустя несколько недель после того, как он впервые увидел Юдит, он сумел занять место Захарии в ее сердце, и троица превратилась в счастливую пару. Он и Юдит поженились и жили счастливо целых пять лет, до тех пор пока по причинам, которых он до сих пор не мог понять, их счастье дало трещину, и два превратилось в единицу. Разумеется, он и был этой единицей.
Ночь застигла его сидящим на заднем сиденье тихо мурлыкавшей машины, колесившей по холодным улицам Лондона в поисках кого-нибудь, кто помог бы ему закончить историю. Может быть, и не тем способом, который пришелся бы по душе Квексосу, — сцена не опустела бы полностью, — но уж во всяком случае так, чтобы душевная боль Эстабрука утихла.
В своих поисках он был не одинок. Его сопровождал человек, которому он отчасти мог доверять, — его шофер, наперсник и сводник, загадочный мистер Чэнт. Однако тот был всего лишь очередным слугой, который с радостью готов заботиться о хозяине до тех пор, пока ему исправно за это платят. Он не понимал всей глубины душевной боли Эстабрука, он был слишком холоден, слишком равнодушен. Не мог Эстабрук обратиться за утешением и к своим предкам, и это несмотря на древность его рода. Хотя он и был в состоянии проследить свою родословную до времен правления Якова Первого, но и на этом древе безнравственности и распутства он не сумел найти никого (даже кровожаднейший основатель рода не оправдал его надежд), кто своею рукою или с помощью наемника свершил бы то, ради чего он, Эстабрук, покинул свой дом в эту полночь, — убийство жены.
Когда он думал о ней (а когда он о ней не думал?), во рту у него пересыхало, а ладони становились влажными. Теперь перед его мысленным взором она представала беглянкой из какого-то более совершенного мира. Кожа ее была безупречно гладкой, всегда прохладной, всегда бледной, тело ее было таким же длинным, как и ее волосы, как ее пальцы, как ее смех, а ее глаза — о, ее глаза! — сочетали в себе цвета листвы во все времена года: зелень весны и середины лета, золото осени и, во время вспышек ярости, черноту зимней гнили.
В отличие от нее он был некрасивым; холеным и ухоженным, но некрасивым. Он сделал состояние на торговле ваннами, биде и унитазами, что едва ли придавало ему таинственного очарования. Так что когда он впервые увидел Юдит — она сидела за
А пока он наблюдал за своей возлюбленной издали, подстраивая время от времени случайные встречи и изучая биографию соперника. Эта работа также не доставила ему особых хлопот. Захария был второсортным живописцем (в те периоды, когда он не жил на содержании у любовниц) и пользовался репутацией развратника. Случайно встретившись с ним, Эстабрук убедился в ее абсолютной заслуженности. Красота Миляги вполне соответствовала ходившим о нем сплетням, но, подумал Чарли, выглядел он как человек, только что перенесший приступ лихорадки. Весь он был какой-то сырой. Казалось, его тело отсырело до мозга костей, а сквозь правильные черты лица предательски проглядывало голодное выражение, придававшее ему некий дьявольский вид.
Дня через три после этой встречи Чарли узнал, что его возлюбленная с великой скорбью в сердце рассталась с Милягой и нуждается в нежной заботе. Он поспешил предоставить желаемое, и она отдалась уюту его преданности с легкостью, говорившей о том, что под его мечтами об обладании ею имелся достаточно прочный фундамент.
Его воспоминания о тогдашнем триумфе были, разумеется, подпорчены ее уходом, и теперь уже на его лице появилось то самое голодное, тоскующее выражение, которое он некогда обнаружил на лице Фурии. Ему оно шло, впрочем, куда меньше, чем Захарии. Роль призрака была не для него. В свои пятьдесят шесть он выглядел на шестьдесят лет или даже старше, и насколько аристократически изысканным казалось лицо Миляги, настолько его черты были крупными и грубыми. Его единственной уступкой тщеславию были изящно завивающиеся усы под патрицианским носом, которые скрывали верхнюю губу, казавшуюся ему в дни молодости двусмысленно пухлой, в то время как нижняя губа выпирала вперед, компенсируя несуществующий подбородок.
Сейчас, путешествуя по темным улицам, он увидел в боковом стекле свое отражение и с горечью принялся изучать его. О, каким же посмешищем он был! Он залился краской при мысли о том, как бесстыдно красовался он, шествуя под руку с Юдит, как шутливо говорил о том, что она полюбила его за чистоплотность и за то, что он хорошо разбирался в биде. И люди, что внимали этим шуткам, теперь смеялись над ним по-настоящему, называя его шутом. Это было невыносимо. Он знал только один способ, как смягчить боль унижения, — наказать ее.
Ребром ладони он протер стекло и посмотрел из окна.
— Где мы? — спросил он у Чэнта.
— На южном берегу, сэр.
— Да, но где именно?
— В Стритхэме.
Хотя он много раз бывал в этом районе (неподалеку был расположен его склад), сейчас он ничего не узнавал. Никогда еще город не казался ему таким враждебным, таким уродливым.
— Как по-вашему, какого пола Лондон? — задумчиво произнес он.
— Никогда об этом не задумывался, — сказал Чэнт.
— Когда-то он был женщиной, — продолжил Эстабрук. — Но, похоже, теперь в нем не осталось уже ничего женского.