Имитатор
Шрифт:
Я сажусь на диван, и вдруг острая, как нож, мысль пронзает душу: "А к чему эта гонка? Ведь тебе уже за пятьдесят. Будет ли о тебе статья в энциклопедии или не будет, разве изменится что-нибудь в мире? Ведь живут же люди без всей этой мишуры. Живут и не задумываются о конечной цели существования. Заботятся о детях и внуках. А я даже не знаю, что заботит единственную дочь, чем она дышит". Эта мысль не впервые посещает меня. И я знаю, что единственное спасение – безжалостно гнать ее. Потому что от себя не уйдешь, в пятьдесят лет уже не переделаешься.
Какой-то детский порок,
Ты же зоркий, мастер, смотри, наблюдай. По вещам, предметам в комнате дочери ты должен, как Шерлок Холмс, определить, догадаться, что с ней происходит.
Бегала когда-то здесь Маша, маленькое симпатичное существо с бантиком. Рисовала елочки и домики цветными карандашами. Какие же демоны вселились в нее? Отчего она так любит надеть на себя материнскую блузку и юбку и тихо, притаившись, сидеть где-нибудь в уголке. Ни движения, ни вздоха. За закрытой дверью будто пустая комната. Я несколько раз, обманутый этой тишиной, открывал дверь. И тут же Маша вставала, и два черных бурава сверлили меня.
Я сажусь на диван среди груды нарезанных тряпочек и еще раз медленно оглядываю комнату. На детском столике все те же куклы и аккуратно расставленный кукольный сервиз. Вдруг нижняя полированная дверца книжного шкафа привлекает мое внимание. Я встаю, чтобы ее захлопнуть, но, подойдя, внезапно для себя раскрываю ее до конца. Весь низ заставлен бутылками. Разными: зубровка, старка, но в основном портвейн. И в этот момент в комнату открывается дверь, и входит Маша.
Я за жизнь привык держать себя в руках. К чему вздохи, ахи, заламывания рук? Эмоции ничего не меняют в жизни. Я молча, не выражая удивления ни от увиденного, ни от внезапного появления дочери, закрываю дверцу шкафа и говорю:
– Здравствуй, дочь.
– Здравствуй, папа.
– Где ты была?
– Ездила в Кусково. Мне приснились ночью рисунки на петровских изразцах, и я ездила проверить, правильно ли я их помню.
– Ну и как?
– Изразцы оказались совершенно иными. Сон был фантастическим.
– Нам с тобой надо серьезно поговорить.
– О чем говорить? Ты все знаешь.
– Ты уже два года не работаешь.
– Ты знаешь причины. Мама и твои фотографии. Когда я узнала о существовании фотокомнаты в твоей мастерской, я подумала, зачем заниматься искусством, если можно такими простыми методами, какими пользуешься ты, добиваться в ы д а ю щ и х с я результатов. Зачем?
– О маме мы с тобой много раз говорили.
– Я вспомнила новые аргументы.
– Этим занимался следователь. Не бери на себя роль правосудия.
– У меня другой счет. Я никому не предъявляю обвинений.
– А что касается фотографии… – к этому я был готов, я только не знал, что она обнаружила лабораторию, – разве во все времена художники не привлекали себе на помощь химию, физику, геометрию? Вспомни, как Джотто математически точно рассчитывал перспективу. Вспомни, что Леонардо был не только художником, но и физиком, и математиком…
Пока я это говорил, мой ум метался в поисках выхода. Ясно одно: надо во что бы то ни стало отложить разговор, перенести его. Теперь, когда карты почти открыты, поискать новую систему доказательств. Но недаром я везунок. А впрочем, просто у меня дар каждое обстоятельство поворачивать так, чтобы оно помогало, а не мешало мне из любой ситуации извлекать максимум пользы, заставлять ее работать. Еще рассуждая о Леонардо, я вдруг каким-то чудом услышал, что в входных дверях поворачивается ключ, и, немедленно прервав на полуслове фразу, сказал:
– Пришла Сусанна. Нам с тобой не имеет смысла обсуждать при ней наши семейные и профессиональные дела. Есть вещи поважнее. У меня сегодня был Слава. – Глаза у Маши сразу вспыхнули, и лицо, шея побледнели. – Послушай, Маша, а ты видишься с ним?
Я ведь, смею думать, немножко знаю свою дочь. Она, как покойница ее мать, никогда не соврет. И знаю эту породу все копящих в себе женщин. Им иногда надо выговориться. Только поймать надо эту минуту.
– Я видела Славу сегодня на переходе в метро, когда он ехал на работу.
Будто озарение посетило меня. Она ведь любит Славу не скороспелой забывчивой сегодняшней любовью. В нем и через него видит мир. Это какая-то артезианская любовь. Раз и навсегда. На всю оставшуюся жизнь. Они не выдумали, не внушили себе любовь, а р е ш и л и свою любовь, свою жизнь, молодые, средние, пожилые годы и свою старость. Они все знают о себе до конца дней. И тут нахлынула на меня лютая зависть к этой любви, к прочности характеров двух людей, к счастью этой прочности, которого не досталось вкусить мне. Ведь приобщиться к т а к о м у, постоять рядом и то счастье. И тут все, что связано со мною, с моими поисками и желаниями, показалось мне мелким, грязным, каким-то выморочным, показалось измусоленным и нищенским по сравнению с их п р о с т е н ь к о й человеческой правдой. Они не могут жить друг без друга. Какая же сладко-мучительная у них любовь!
– И ты подошла к нему?
– Нет. Я видела, что он опаздывает на работу. Я только на него посмотрела.
Да что же я, изверг? Разве я желаю плохого своему единственному ребенку? Разве я, взрослый и многоопытный человек, не могу переступить через себя, чтобы не мучить свое единственное дитя? Черт с ними, с деньгами, если за них можно купить не только счастье своему ребенку, но и удачу для себя.
– И часто ты не подходишь к нему?
– Часто.
– Маша, я был не прав…
– Так что, папа, сказал тебе Слава?