Имморалист
Шрифт:
Я вспоминаю о событиях, о каждом дорожном ощущении. Погода была холодная и ясная; мы взяли с собой самые теплые меха… В Куаре мы почти совсем не могли уснуть из-за непрерывного шума в гостинице. Я бы легко перенес бессонную ночь, так как она бы не утомила меня; но Марселина… И меня не так раздражал шум, как то, что из-за него она не могла заснуть. Ей был так необходим сон! На следующий день мы уехали до восхода солнца; мы заказали купе в Куарском дилижансе; благодаря хорошо устроенным почтовым станциям можно добраться до Сан-Морица в один день.
Тифенкастен, Жюлье, Самаден… я помню все, час за часом… совсем иное качество воздуха и его жесткость; звук колокольчиков у лошадей; свой голод, остановку в полдень у гостиницы; сырое яйцо, которое
— Нет; еще нет.
Наконец мы приезжаем. Давно пора; она едва держится на ногах. Комнаты, которые нам приготовили, мне не нравятся; мы переночуем в них, а завтра перейдем в другие. Ничто мне не кажется ни достаточно дорогим, ни слишком хорошим. А так как зимний сезон еще не начался, громадная гостиница почти пуста; я могу выбирать. Я беру две обширные, светлые и просто обставленные спальни, к ним примыкает большая гостиная с широкой стеклянной дверью, в которую видны уродливое голубое озеро и какая-то назойливая гора со слишком лесистыми или слишком голыми склонами. Здесь мы будем есть. Комнаты стоят невероятно дорого, но не все ли равно? Правда, я уже больше не читаю лекций, но я продаю Ла Мориньер. А там посмотрим… Впрочем, к чему мне деньги? К чему мне все это?.. Я теперь стал сильным. Я думаю, что полная перемена в материальном положении должна так же воспитывать, как полная перемена в состоянии здоровья… Вот Марселина — ей нужна роскошь; она слабая… Ах, для нее я хотел бы столько, столько тратить… Во мне одновременно просыпалось отвращение к этой роскоши и желание ее. Моя чувствительность купалась, плавала в роскоши, а потом мне хотелось, чтобы она бежала от нее как кочевница.
Между тем Марселина поправлялась, и мои постоянные заботы одерживали победу. Так как ей было трудно есть, я заказывал, чтобы возбуждать ее аппетит, изысканные, соблазнительные блюда; мы пили самые лучшие вина. Я убеждал себя, что они ей очень нравились, настолько меня забавляли эти чужеземные вина, которые мы пробовали каждый день. Это были терпкие рейнские вина; почти сиропообразные токайские, которые опьяняли меня крепким хмелем. Я вспоминаю о странном вине Барба-Гриска; нашлась всего лишь одна его бутылка, и я так и не знаю, оказался ли бы в других бутылках его неожиданный вкус.
Каждый день мы катались в коляске, потом, когда выпал снег, в санях, закутанные по горло в меха. Я возвращался с горящим лицом, очень голодный, потом меня клонило ко сну; однако я не отказывался от работы и каждый день находил час для размышлений о том, что мне надо сказать. Не было уж больше речи об истории; уже давно мои исторические занятия интересовали меня только, как способ психологического исследования.
И тогда мне казалось, что я родился для каких-то неизвестных открытий; и я необычайно увлекался моими темными изысканиями, для которых — я знал — искатель должен отречься и оттолкнуть от себя культуру, приличие, нравственность.
Я доходил до того, что мне в других людях нравились только самые дикие чувства, и сожалел, когда что-нибудь стесняло их проявление. Еще немного — и я стал бы видеть в честности лишь запрет, условность и страх. Мне хотелось бы любить ее, как великую трудность; наши нравы придали ей всеобщую и банальную форму контракта. В Швейцарии она составляет часть комфорта. Я понимал, что Марселина в ней нуждается, но я не скрывал от нее нового направления моих мыслей. Уже в Невшателе, когда она восхваляла эту честность, которая просачивается там из всех стен и написана на всех лицах, я отвечал ей:
Мне вполне довольно моей собственной честности; мне отвратительны честные люди. Если мне нечего бояться их, то и нечему учиться у них. Впрочем, им нечего сказать… Честный швейцарский народ! Ему ничего не стоит быть здоровым… Народ без преступлений, без истории, без литературы, без искусства… крепкий розовый куст без терний и без цветов…
То, что этот честный народ мне наскучит, я это уже знал наперед, но через два месяца эта скука стала чем-то вроде бешенства, и я только и думал об отъезде.
Была середина января. Марселине было лучше, гораздо лучше, постоянный маленький жар, медленно иссушавший ее, прекратился; более свежий румянец заиграл на ее щеках; она снова стала охотно, хотя и не много, ходить и не была, как прежде, вечно усталой. Мне не стоило очень большого труда убедить ее, что она уже извлекла всю возможную пользу из этого тонического воздуха и ничего не может быть для нее теперь полезнее Италии, где теплая весна довершит ее выздоровление; особенно же мне не стоило большого труда убедить в этом себя, — до того устал я от этих высот.
А между тем теперь, когда в моей праздности ненавистное прошлое крепнет, — именно эти воспоминания преследуют меня больше всего. Быстрая езда в санях; веселое хлестанье сухого ветра; комья летящего снега, аппетит; неверные шаги в тумане, причудливая звонкость голосов, внезапное появление предметов; чтение в запертой теплой гостиной, пейзаж сквозь стекло, застылый пейзаж; трагическое ожидание снега; исчезновение внешнего мира, сладострастно притаившиеся мысли… О, еще бы побегать на коньках с ней, там, совсем вдвоем, на чистом маленьком затерянном озере, окруженном лиственницами; потом вернуться с ней домой, вечером…
Этот спуск в Италию был для меня головокружителен, как падение. Стояла прекрасная погода. По мере того как мы погружались в более теплый и плотный воздух, прямые деревья горных вершин, лиственницы и правильные ели уступали место богатой и мягкой растительности. Мне казалось, что я покидаю абстракцию для жизни, и, хотя стояла зима, мне всюду мерещились ароматы. Ах, как давно мы улыбались лишь одним теням! Меня опьяняло мое воздержание, и я был пьян от жажды, как иные пьяны от вина. Запас, накопленный моей жизнью, был изумителен; на пороге этой ласковой и манящей земли просыпалась вся моя жадность. Меня наполнял громадный запас любви; иногда из глубины плоти он поднимался к моей голове и рождал бесстыдные мысли.