Императорский безумец
Шрифт:
Императорский безумец
Вступительное слово издателя
Когда мои первые работы на историческом материале привлекли к себе внимание узкого круга любителей литературы такого рода, я подумал, что положение, в котором я оказался, позволяет мне усмехнуться при виде того, как мои собратья по перу, ощущая нужду в материале, занимаются его поисками. Ибо ко мне стало приходить множество писем от знакомых или совсем мне не известных лиц, содержавших намеки, советы и даже целые рефераты о людях и событиях, которые могли бы послужить материалом исторического повествования.
Ленинградский этнограф и историк А. Дридзо, кстати сказать, по специальности
Предлагаемую читателю рукопись мне принес один из ревностных любителей эстонской старины. Во время Великой Отечественной войны в блокадном Ленинграде он обнаружил эту рукопись после смерти своего соседа по квартире, некоего Игнатьева, среди принадлежавших тому вещей. Человек, принесший мне рукопись, не помнил ни имени, ни отчества покойного Игнатьева, в блокаду уже человека пожилого, по-видимому какого-то служащего. Все мои попытки установить личность Игнатьева и тем самым сделать возможными дальнейшие поиски, направленные главным образом в прошлое, оказались бесплодными. Добросовестный историк не может себе позволить утверждать что-либо о происхождении рукописи, исходя только из ее содержания. Ибо произвольно строить гипотезы — не самое лучшее занятие для верного своему долгу ученого-историка. Но писатель-историк, имеющий право на фантазию, мог решиться связать открывающуюся в рукописи галерею личностей с именем Игнатьева и высказать предположение: поскольку автором дневника был брат матери вице-адмирала Георга фон Бока, то допустимо предположить, что последний ее владелец, человек по фамилии Игнатьев, был потомком родственников жены адмирала — Анны Игнатьевой.
Несколько слов о редакционной стороне текста. Читатель сразу же заметит, что, судя по языку, рукопись не может быть отнесена к началу прошлого века. Эстонский язык перемежается в дневнике с иноязычным текстом, французским и немецким, эти части переведены мною на эстонский, и весь текст унифицирован, чтобы сделать его доступнее современному читателю. Хотелось бы надеяться, что в недалеком будущем, в наступающую эпоху бурно растущих публикаций нашего эпистолярного наследия и старых документов (однако, само собою разумеется, только после опубликования хроники Руссова [1] , проповедей Мюллера [2] , писем Мазинга, сочинений Фельмана и еще многого другого), найдет свое место и лингвистически во многих отношениях интересная первоначальная редакция дневника Якоба Меттика. Разумеется, появись она в «Beitr"age» Розенплентера, это было бы более потрясающим событием, чем когда она будет напечатана в журнале «Keel ja Kirjandus» [3] .
1
Руссов Балтазар (1536? —1600), автор «Ливонской хроники», охватывающей период с XII в. по XVI в.
2
Мюллер Георг (1570?— 1608), таллинский пастор, оставивший около сорока проповедей, содержащих сведения о жизни и обычаях эстонцев.
3
«Язык и литература», выходит в Таллине с 1957 года.
(Для публикаций исторических материалов во времена Розенплентера, увы, у нас не было журнала.) Однако в семидесятых годах нашего столетия публикация эта имела бы еще одно преимущество: она лишний раз напомнила бы тем, кто до сих пор этого не замечал, что рукопись, будь она филологическая или литературная, не коньяк и не офицер, которые с годами — первый в бочке, второй в отставке — получают лишнюю звездочку.
Выйсику [4] , четверг, 26 мая 1827 г.
4
Здесь и в дальнейшем географические названия даются исконно эстонские, которыми и в те годы продолжали пользоваться в самой Эстонии. (Прим, автора.)
Прежде всего хочу указать причину, которая заставляет меня начать этот дневник. Вот ведь так и написал «начать». Потому что, удастся ли мне его вести, предусмотреть невозможно. Представляется это весьма сомнительным — ведению дневника и время не благоприятствует, и страна, да и сама наша семья. Если уж писать дневник, так только совершенно тайно. Именно поэтому с самого начала можно сказать о причине, побуждающей меня его вести. Итак: я оказался втянутым в переплетение событий настолько необыкновенных, что мыслящий человек, коего обстоятельства сделали тому свидетелем, не может, по моему разумению, не сделать попытки записать свои наблюдения. Впрочем, скорее мыслящий только поверхностно. Ибо мыслящий глубже скорее всего воздержался бы от каких бы то ни было записей. Бог его знает.
Конечно, оглядываясь назад, я должен сказать, что начало всему было положено не сегодня. Тому уж десять лет, нет, даже много больше. Сам я за это время стал кем-то другим. Да и где это видано, чтобы крестьянскому парню из Холстерской волости довелось за эти годы — в сущности, можно считать с 1814 — узнать и увидеть все то, что моим глазам открывала череда случайностей, будто сменялись кулисы в итальянской опере…
Итак, две недели тому назад под сильным весенним ливнем мы прибыли из Петербурга сюда, в Выйсику. Ээва, девятилетний Юрик, которого, вопреки моим советам, тоже возили в Петербург, и Тимо, кроме того, слуга Кэспер, горничная Лийзо и я. Кучер Юхан, разумеется, тоже. И фельдъегерь с тремя жандармами. По желанию Ээвы в Петербурге мы остановились не у родных Тимо, а, как обычно, на Мойке, у вдовы академика Лерберга.
Тимо уже несколько месяцев назад был переведен из Шлиссельбурга в Петропавловскую, и когда вечером десятого мая его наконец привезли из этого последнего места на квартиру к госпоже Лерберг, то, разумеется, не одного, а с фельдъегерем. Сей муж, само собой понятно, остался на ночь, и Ээва велела мне там же в кухне у г-жи Лерберг напоить его допьяна. Это оказалось сделать даже легче, чем я думал, при помощи весьма крепкой вишневой настойки госпожи Лерберг, целых две бутылки которой она выставила на стол и при этом, подмигнув мне, сказала: «Um Gottes Willen, nicht geizen» [5] .
5
Ради бога, не скупитесь! (нем.)
За то время, что в кухне фельдъегерь запивал щи настойкой, насвистывал, потом дремал и в завершение захрапел, в гостиной у Лерберг побывали, кажется, четыре каких-то господина с поднятыми воротниками, или, может быть, их было даже пять, эмфатическим шепотом они приветствовали Тимо и при этом сморкались в носовые платки. Кто они, не знаю, потому что видел их только в дверях, а в прихожей горела одна-единственная свеча, и у этих господ не только воротники были поставлены, но и носы старательно в шарфы упрятаны. Одного из них, как я слышал, Тимо назвал Василий Андреевич, а поскольку этот Андреевич был, кажется, в еще большем смятении, чем остальные, подумалось мне, может, то был поэт Жуковский, которого я однажды — пять или шесть лет назад — видел. И я слыхал, что дружба со столь неподобающей личностью, как Тимо, Жуковскому — если не ошибаюсь, гофмейстеру при детях самой императрицы — вменялась в сугубую провинность. По правде сказать, про себя я удивился, что нашлись друзья, которые теперь пожелали напомнить о себе и выразить свои чувства: не прошло и нескольких часов, как они уже нашли нас, при том что за все девять лет, что Тимо отсутствовал, почти никто, кроме Жуковского, не показывался…
В шесть часов утра, когда фельдъегерь уже проспался, в помощь ему явились еще три жандарма. Ээва тут же приспособила их к делу: велела им вынести наши чемоданы, уложить на крыше кареты и перевязать. И я слыхал, как соседи между собой говорили на лестнице: «Сильная женщина эта госпожа фон Бок… Не только мужа своего отвоевала… Ей вдобавок еще пол-армейского подразделения прислали, чтобы вещи таскать…»
На самом же деле носильщики эти для того были присланы, чтобы под присмотром фельдъегеря всю дорогу от Петербурга до Выйсику следить за нами. Дабы мы от предписанного пути как-нибудь в сторону не отклонились, скажем, за границу куда-нибудь, чего больше всего опасаются. Или чтобы, упаси боже, кому-нибудь не послали письма или весточки, или чтобы с посторонними людьми не разговорились о чем-либо, правительству империи неугодном…