Князь
Шрифт:
Яан Кросс
Князь
Повесть
Перевод Светлана Семененко
Яан Кросс (Jaan Kross, 19.02.1920—28.12.2007) — прозаик, классик современной эстонской литературы, почетный доктор Тартуского (1989) и Хельсинкского (1990) университетов, дважды номинировался на Нобелевскую премию. В 1944 г. окончил юридической фаультет Тартуского университета, в 1946—54 гг. был в лагере в Коми АССР и на поселении в Красноярском крае. В литературу вошел как поэт, но прославился как автор исторических повестей «На глазах у Клио» (1973), романов «Между тремя поветриями» (1970–1980), «Третьи горы» (1974), «Небесный камень» (1976). Самый известный русскому читателю роман — «Императорский безумец» (1985). В последние десятилетия написал несколько романов из жизни довоенной Эстонской Республики («Отъезд профессора Мартенса», «Мальчики Викмана»). Роман «Полет на месте» в переводе на русский язык опубликован в «ДН» в 2000 г.
Я увидел его во время дневной раздачи на тринадцатом лагпункте в Инте, стоя под дождем, переходящим в снег, в октябре 1947 года. То есть, под дождем стоял я, в то время как он — под крышей дощатой столовки. Мы как раз прибыли этапом из Ухты и, голодные, топтались в серой жидкой грязи перед воротами этой столовки, ожидая, когда нас впустят из-под дождя в укрытие, выдадут миску супа и мы сможем, держа горячую миску в руках, согреть ею руки, а ее содержимым — нутро. Суп выдавали из окошка в дощатой стене, к нему и протянулась наша очередь, а возле окошка стояло, судя по внешнему виду, какое-то лагерное начальство. Среди всех сразу бросился мне в глаза именно он. До того времени я еще не читал, разумеется, третью сцену из первого акта «Наместника» Хоххута [1] .
1
Хоххут, Рольф (р. в 1933 г.), немецкий драматург. С 1963 года живет в Швеции. Пьеса «Наместник» (1963) повествует о тайных связях высшего католического духовенства с фашизмом.
Там бежавший из лагеря еврей Якобсон прибирается в наполовину разбомбленной квартире лейтенанта Герштейна и спешно прячется от него в комнатке позади прихожей. Если бы читал — но «Наместник» тогда вообще не был еще написан, — мне, наверно, тотчас бы вспомнился Доктор. Хотя, может, и нет. Потому что дьявольского обаяния того персонажа от этого бросившегося мне в глаза человека все же не исходило. Зато в нем чувствовалась какая-то бесстыжая самоуверенность, обжитость на месте, какое-то опасное легкомыслие. Он был почти одного со мной роста, упитанный, лет примерно пятидесяти. В военной фуражке цвета хаки, в таком же френче со стоячим воротником, в засунутых в сапоги шароварах. Под острым лисьим носом, над остро очерченным, словно бы созданным для изречения острот ртом у него красовались гитлеровские подусники, но не черные, а ярко-рыжие и, что существенно с социальной точки зрения, весьма ухоженные. Так что мой короткий, но уже богатый опыт сразу позволил мне отнести его к числу лагерных придурков самого высокого класса. Впечатление подтверждалось и тем, как он прикрикивал на толпившихся, — едва ли не добродушно, но вместе с тем и повелительно: «Ну, что вы топчетесь тут, как бараны?! Быстрее! Быстрее же!» И затем кому-то совсем неприметному, но все же, видимо, немцу, кого опытный глаз выхватывает порой в общей массе: «Eh, du — Gr"unschnabel! Ты куда, сволочь?! Donnerwetter!» Через минуту я стоял первым за подошедшим к окошку и, пока тот получал жестяную миску, пока ему наливали баланду, с интересом разглядывал лицо человека в фуражке. Глаз, скрытых козырьком, пока не было видно. Но вот, с напускной злостью, этот щеголь уставил на меня взгляд своих серых, слегка навыкате, с острыми внешними уголками
2
Ты что в меня вперился! (франц.)
3
Из интереса к человеческим типам, мсье. (франц.)
4
Ну-ну, а вы кто, мой дорогой? (франц.)
5
Вы немец? Нет? (франц.)
6
Приходите ко мне в гости (франц.)
7
В сушилке (франц.)
На следующий день я встретил здесь же, в том же семнадцатом бараке, куда попал, своего сокамерника по таллиннской центральной тюрьме Рихарда Палло. Этот Палло был отличный парень. Позапрошлой зимой его забрали из выпускного класса Веэрикуской средней школы как члена «Веэрикуской республики», где он был не знаю кем, кажется, министром иностранных дел. На самом же деле он, как и другие мальчишки и девчонки из Веэрикуской школы, оказался жертвой своего несчастного учителя истории Круузамяэ, который в своем наивном патриотическом рвении подвиг их на радиолюбительство и установление контактов с лесными братьями, из-за чего они по неосторожности и попались. Лесные братья, насколько известно, скрылись от госбезопасности, а дети (плюс, разумеется, сам Круузамяэ) попали в тюрьму и пошли под трибунал, получили от пяти до десяти лет лагерей и твердую уверенность, что в том государстве, где они окажутся после освобождения, — если оно будет то же, которое их наказало, — они ни на что не пригодятся. Как я понял уже в центральной тюрьме, Веэрикуская республика разделилась на два лагеря. Одни считали, что Круузамяэ просто жалкий дурак, другие — что он, поди знай, просто кагебешный стукач и что свою полученную десятку отсиживать, конечно, не будет, — поди проверь. Палло был в республике единственным, кто говорил и верил, что Круузамяэ абсолютно честный человек и для своего места учителя истории в школе человек весьма достойных знаний, только слишком уж большой идеалист по отношению как к себе, так и к другим. Мы обменялись с Рихардом первой информацией. Прежде всего о том, как и каким путем попали сюда из таллиннской центральной тюрьмы и какие тут жизненные условия. Он помещался в тринадцатом ОЛП уже полгода и нашел тут довольно приличную работу. Большинство заключенных работало под землей, на угледобыче. Работа, между прочим, сносная, хотя и на глубине в четыреста метров. Зато после работы, представь себе, — горячий душ. Только что строем ходить — собаки, четвероногие и двуногие, и, как водится, шаг влево, шаг вправо… А что шестьдесят восьмая широта и большую часть года затемно выходить и затемно приходить, весь день под землей, так там все равно темно. Старые, правда, жалуются: нервирует это. Он же, Рихард, хорошую работу нашел. Лаборант, на пробах угля. Пробы же берет капитан Киви, эстонец. Свой человек. Чемпион мира по стрельбе. Хельсинки, Люцерн и Буэнос-Айрес. Это имя каждому эстонцу известно. Капитан Эстонских вооруженных сил. С чистой анкетой, сын банщика, в стрелковом корпусе стал красноармейцем, но на фронте или где там сказал правду о русских и получил десять лет. Человек точный, как пассуповская винтовка. Рихард был уверен, что Киви и мне скоро приличную работу приищет. Тут прошмыгнул дневальный по семнадцатому. А раз дневальный, то, будь он в лагере хоть какой пустой человек, а в то же время важная персона, и Рихард позвал его к нам. Вот, Аким Акимыч, гляньте, это земляк мой, посылки получает. Так что уж пристройте по соседству, земляк все-таки, а уж хлебная-то пайка от него вам обеспечена. Я удивился, как Рихард, с его-то мраморно-ангельским лицом, так скоро, всего за полгода, обучился всем этим премудростям, и удивился на Аким Акимыча. Это был лет, может быть, шестидесяти, очень худой, со светлыми редкими усами человек откуда-то из деревни с Западной Украины. Кто помоложе да поздоровей, тем в дневальные не пробиться. Во всяком случае, он на речи Рихарда хмыкнул — хмм — и хлебную пайку явно свою заслужил, учитывая как его худобу, так и расторопность, поскольку немедля устроил нас на соседние нары с общим шкафчиком посредине. Когда я занял свое новое место рядом с Рихардом, тот спросил: «А что тебе князь там говорил?» — «Князь?» — видимо, это был кто-то, с кем я тут встречался на виду у Рихарда. Первое, что пришло в голову при слове «князь» на этом тюремно-лагерном фоне, был замечательный Идиот Достоевского, князь Лев Николаевич Мышкин, чья ранимость и неприкаянность заставляла нас содрогаться от жалости на протяжении всех пятисот страниц, человек, участвующий во всех самых ужасных сценах романа и все-таки остающийся незапятнанным в своей небесной чистоте… Но никого хоть капельку похожего на такого человека я здесь не видел. Может, Рихард имеет в виду этого Акима Акимыча? «Какой князь?» — «Ну этот, который на раздаче с тобой толковал». — «Ах, этот…» — «Вы, что ли, знакомы?» — «Нет. Впервые вижу… — Меня одолел смех. — А и верно, с какой-то стороны его можно и князем назвать». — «Что значит с какой-то и что значит можно? Он и естькнязь. По крайней мере, насколько можно ему верить».
Рихард рассказал: по его собственным словам, а это могут подтвердить многие здесь, в тринадцатом, Пинский был сыном царского министра, действительно князя. Его отца во время революции то ли посадили в тюрьму, то ли расстреляли, то ли он умер от тифа. А сам он в двадцатом году бежал в Польшу, где находилась часть его родовых имений, которыми от имени отца управлял его дядя, тоже князь и сенатор, как русский, видимо, так и польский. При Пилсудском в Польше был князь Пинский, точно. Он окончил университет и стал управлять своими имениями. Женился на какой-то знатной немецкой барышне из Курляндии и перед вторжением Гитлера в Польшу перебрался в Соединенные Штаты. Жил в Нью-Йорке на переведенные туда капиталы и, кажется, занимался каким-то бизнесом. А во время войны — тут дело неясное, сказал Рихард, хотя он случайно слышал это от самого Пинского — во время войны князь якшался как с немцами, когда навещал свои имения в оккупированной Польше, так и с американцами в освобожденной ими Австрии, куда ездил выяснять, сохранились ли его дома в Вене. «Ну, может, он это тебе сам объяснит на чистом французском языке. Но одно имей в виду, — сказал Рихард, — смотри не смейся, когда он объявит себя законным претендентом на русский престол». — «У него что, совсем крыша поехала?» — «Не знаю, — пожал плечами Рихард. — Откуда нам знать, какой он должен быть, этот претендент? Или каким он может быть. Во всяком случае, кое-кто из русских здесь, в лагере, считает, что за этим „претендентством“ что-то есть. Не знаю только, много ли. Но он наверняка сам тебе расскажет. Он считает себя в известной степени и прибалтом тоже — через жену, хотя он с ней, кажется, разведен, — поэтому и якшается со всеми латышами и эстонцами». — «А что он тут, в лагере, делает?» — «Валенки сушит. Бригадир на сушилке».
Аким Акимыч получил от меня обещанную хлебную пайку и, кажется, стал считать меня — как потом стали говорить с легкой руки Ааду Хинта [8] — деловым.
Около пяти князь прислал мне с дневальным двенадцатого барака приглашение: Василий Федорович просят, мол, к семи часам к ним пожаловать. Я решил пойти. Почему нет? Интересно все-таки. И кроме того: просто чудо, что меня еще не засунули в какую-нибудь шахтерскую бригаду. А князь как-никак тут в лагере начальник сушильщиков. Может, волею судьбы у него найдется свободное местечко? Я еще не вышел из барака, как ко мне подошел Аким. На ближайших нарах никого не наблюдалось. По виду Акима я понял, что именно такого момента он и выжидал. Он сказал полушепотом, хотя так же тихо говорил, кажется, и с Палло, и со всеми: «Петр Иванович, вы как раз росту хорошего, а у меня тут брюк пара, новенькие, с иголочки, и отменной длины — видите, какая красота? — И вытащил из-под полы телогрейки свернутые рулоном черные коленкоровые лагерные штаны. — Смотрите, прямо выходные. — Он развернул брюки и держал их перед моим носом. — Такие каждый бы за две пайки купил. А зачем я их буду отдавать тому, кто их кромсать начнет? Вот они, как Богом деланы». Менять или продавать выданные со склада вещи заключенным категорически запрещалось. Становясь предметом подобных сделок, они официально превращались в ворованное имущество, а попавшихся с ворованным имуществом наказывали, если была охота, не в судебном порядке, а карцером плюс переводом на более тяжелую работу. Но дело было не только в этом. Или главным образом не в этом. Меня остановило то, что у Акима была такая тихая манера речи. Мой опыт показывал, правда, что такие тихие могли быть и честнее многих, кто говорил громко, — некоторые верующие, например. А вот кто шептал, те могли оказаться и шулерами. Однажды в Ухте, разыскивая кого-то, я зашел в чужой барак. Все были на работе, только несколько больных лежали на нижних нарах. На верхних, по счету уже второго десятка, стоял на коленях и молился старик, западный украинец, Акиму земляк, стало быть. Он шептал молитву и крестился левой рукой. Я подумал: а почему левой? И тут же увидел почему: правая рука у него была занята не менее важным, а может, и более важным делом. Ею он вытянул с соседних нар из-под подушки маленький холщовый мешочек, с удивительной быстротой развязал шнурок, тремя пальцами вытянул оттуда пару хрустящих рублевок — все, видимо, что там было, — а двумя оставшимися ловко смял и зажал их в кулаке. Что же касается Акима, то он не показался мне ни вором, ни святошей. Он был бледен и костляв. И из дома, из какого-нибудь Малого Полесья или откуда там, он не получал ничего — жена и дети сгинули у него неизвестно где. Несмотря на это я сказал, что брюки мне сейчас не нужны. Я не стал добавлять, что две пайки мне и самому очень даже сгодятся. Как и того, что, если уж и поделюсь ими с каким-нибудь зеком в порядке благотворительности, то предпочту, пускай уж Аким меня простит, Палло, например, или вообще кого-нибудь из соотечественников. Аким немедленно отступил со своими брюками, а я отправился к Князю.
8
Хинт, Ааду (род. в 1910 г.) — эстонский писатель.
«А-а, вы пришли. Excellent [9] . Я пригласил четверых-пятерых интеллигентных друзей провести вечер. Раз уж вы первый, помогите мне чуточку». В Севжелдорлаге в бараках у сушителя валенок заднего помещения обычно не было. А у Князя здесь, как у бригадира, таковое имелось. Пристройка в десять квадратных метров, откуда одна дверь вела в сушилку, другая в сени барака. Первая, как я догадался по жару и крепкому духу валенок и портянок, полуприкрыта; вторая либо закрывалась, чтобы из сеней не шел холод, либо открывалась настежь для проветривания. В хибаре имелись нары, стол, два табурета, и на стене, на гвозде, на весьма неожиданном здесь предмете — плечиках — висел придурочный костюм товарища бригадира, его френч. Ибо товарищ бригадир в данный момент был в нижней рубашке, в майке, как тут все говорили, в том числе эстонцы, и накрывал для гостей стол. Через приоткрытую дверь в сушилку виднелась обычная, похожая на длинный белый кирпичный гроб сушильная печь, а над ней на деревянных рамах — обычная, пока еще без валенок, сезонная одежка: сапоги, портянки, несколько бушлатов, несколько рубах. Под всем этим фантастическим такелажем, на палубе этого воображаемого печного корабля, то есть, на средней решетке топки, стояла источавшая жареный дух сковорода, на которой поджаривались предназначенные, видимо, для гостей кусочки хлеба на черт знает чем пахнувшем масле. Рядом со сковородой клокотал жестяной сосуд для кипятка. «Ne santez vous pas, mon cher, des aromes un peu inattendues? [10] Несколько неожиданны на фоне всех этих портянок Et cetera [11] ?» — «Да, пожалуй, — промямлил я, попытавшись в сушильном чаду вынюхать нечто особенное. — А что это за запахи?» — «Должен же я своих гостей чем-то поразить. Сами же они не настолько опытны, да и не столь независимы, чтобы догадаться. Как и вы, прошу прощения. — И он захохотал, причем так кокетливо, что я подумал: а ведь у него, черт, и впрямь фальшивые зубы. — Поскольку вы все равно не догадаетесь, то, во-первых, — это карри, а во-вторых — свежий курляндский лук, из Вагенпоста, прямо из имения моей бывшей супруги. Один парень здесь в лагере родом оттуда и принес мне в память о хозяйке. А масло — вы только понюхайте — это самое настоящее прованское оливковое масло. Именно. Тоже последняя капля. Из посылки, присланной мне американским Красным Крестом. Как и последняя горсточка карри. Обещали ежемесячно посылать такую посылку — элементарное теплое белье, предметы гигиены, белки, витамины. Благодаря хлопотам моей жены и друзей. Но первая посылка пока что и единственная. А уже четыре месяца прошло. Ну, что касается масла, то для друзей и последней капли не жалко. И, разумеется, я далек от мысли, что в четырехмесячной задержке виноват кто-то, а не американский Красный Крест. Разумеется, именно он. Там ведь тоже люди. И они крадут эти посылки и съедают по причине тяжелейшего кризиса с питанием, охватившего ныне всю Америку. Чтобы эти посылки утаивали и съедали где-нибудь в другом месте — невозможно даже подумать, не правда ли?» — ухмыляясь, он ринулся в сушилку и передвинул сковородку с печной решетки на кирпичи, где жар был поменьше. «То есть, вы хотите сказать, что это последний колумбийский кофе из вашей американской посылки?» — спросил я, когда он, вернувшись, выставил на стол жестяную банку с пестрой этикеткой, до половины наполненную коричневым порошком. « Malheureusement,non [12] . Настоящая только банка. Содержимое же — просто хорошо прожаренная рожь. Растолченная в аптечной ступке. Абсолютно чистый продукт. Не то что, знаете, китайцы в Тайшете в лагерях продают. Там кормят зеков овсянкой. Зерна большей частью остаются целыми. Китайцы отмывают их от остающегося в отхожих местах вещества, высушивают, обжаривают, тонко мелют. Du caf'e parfait [13] , холош!». Я попытался явно не выражать своего удивления и сказал: «Вот если бы к вашему колумбийскому еще и сливок…». — «Вот здесь-то мне и потребуется ваша помощь», — сказал Князь, выставляя на стол, покрытый более или менее разглаженной половиной простыни, шесть жестяных плошек и столько же кружек. «Какая помощь?» — «Видите, вот овсяные хлопья. — Он вынул из ящика стола мешочек с овсяными хлопьями. — Некоторые коллеги из Латвии выразили мне солидарность. Обратите внимание, что мы теперь с этими хлопьями сделаем. — Он высыпал хлопья в маленькую кастрюльку, долил полкружки холодной воды и хорошо размешал, получив двести граммов жидкой кашицы. — Какая сейчас на улице температура, mon cher?» — «Примерно минус пять». — «Excellent. Идите теперь и вымойте в предбаннике руки». — «Ну, и теперь?» — спросил я, вернувшись с вымытыми руками. «Теперь откройте в столе вот этот задний ящичек. Видите, там хороший кусок марли? Тоже по-своему редкий товар. Добыт из больницы. Сложите ее в шесть раз. Parfait. Теперь сверните в виде воронки. С одной стороны шире, с другой уже. Теперь лейте кашу в воронку. Стоп-стоп-стоп. Нижний, то есть узкий конец зажмите. Так. Теперь тут у меня жестяная кружка. Трубку поднимите над кружкой — нет-нет, вертикально. Так. А теперь постепенно скручивайте ее. Так-так-так. Но чтобы она, не дай бог, не упала и не порвалась». Я сделал как было сказано. На поверхности марли появились белые капли, и белая жидкость начала стекать через мою левую руку в кружку. «Voila notre cr`eme! Regardez! [14] — победоносно воскликнул Князь, когда жидкость до последней капли стекла в кружку. — Теперь мы выставим это в наш frigidaire [15] ! — Он открыл внутреннюю раму окна, поставил кружку между рам и закрыл. — И когда мы все это при плюс четырех градусах после, скажем, двадцати минут добавим в кофе — знаете, я съем свою фуражку, если не будет эффекта кофе со сливками. Ну да, не абсолютного, разумеется, но, учитывая местные условия, почти что полного! Между прочим, нет ли у вас сахара, mon cher? Ммм… граммов двести. Тащите сюда. Всего нас будет шесть человек. Каждый получит две полкружки кофе. Двухсот граммов хватит». Я успел принести сахар до прихода гостей. Выждал, не решаясь, две минуты и все же решил, что мой вопрос следует задать до прихода третьих лиц. В их присутствии сделать это было бы невозможно. И я спросил на лучшем своем французском: «Василий Федорович — dans votre brigade des s'echoirs— n’avez pas par hasard une place libre pour moi? [16] » Секунду он смотрел на меня, и затем: «Ну, разумеется. В шахте вы, с вашим французским языком, как и с вашим интеллигентским рылом, никому не нужны. Ни птеродактилям, чью чешую или перья вы откопаете, ни блатным, которые там будут вами командовать. А здесь у вас будет, по крайней мере, небольшой кружок для собеседований. Так что насчет рабочего места — разумеется. Раз вы желаете. Вы же сами знаете, никакая это не синекура. Но и по сравнению с шахтой тут свои преимущества. Словом, я ставлю вас завтра на двадцать третий участок. Оттуда сушильщик вчера слетел». — «По какой причине?» — «Воровство лагерного имущества». — «И крупное воровство?» — «Продал пару брюк. Тут больше и не нужно». — «М-м-м-м. Покупателя тоже наказали?» — «Ясное дело!» — «Вот любопытно. Мой дневальный тоже предложил мне четверть часа назад пару брюк…» — «Ваш Аким?» — «Да. Значит, если бы я купил их, мы бы оба слетели? Он с места дневального, а я оттуда, куда вы меня завтра поставите? Обоим неделю карцера, а потом на подземные работы? Но ведь я бы купил по неведению, а он продал бы — от голода!» — «Мотивов тут никто не спрашивает, mon cher. Просто не попадайся. — Он повернулся на стук, в дверях появились гости. — А voila nos amis! Entrez! Soyez les bienvenus, messieurs [17] !» Трое бывших господ в лагерных бушлатах вползли в помещение. Князь представил меня как профессора юриспруденции Таллиннского университета, что вполне соотносилось с тем, что уже было сказано об остальных. Тем не менее, не упустим возможности как можно подробнее описать их.
9
Превосходно (франц.)
10
Вы не находите, любезнейший, что эти запахи несколько неожиданны? (франц.)
11
И так далее (лат.)
12
К сожалению, нет (франц.)
13
Превосходный кофе (франц.)
14
Вот и наши сливки. Смотрите (франц.)
15
Холодильник (франц.)
16
В вашей бригаде сушильщиков не найдется ли случайно свободного местечка для меня? (франц.)
17
А вот и наши гости. Входите! Добро пожаловать, господа! (франц.)
Первый из пришельцев, по виду самый молодой из тройки, маленький бледный человек лет двадцати пяти, с узким козлиным лицом и редкими темными усиками, как выходило, и был тот самый единственный настоящий француз среди всего четырехтысячного населения лагпункта. Из-за своеобразного лица, козлиного вида и высокого голоса я тут же окрестил его Д’Артаньяном. Только потом выяснилось, что это имя подходило ему лишь внешне. На самом деле этот бравый с виду мушкетер оказался ярым приспешником кардинала, в чем, так сказать, и состояло его кардинальное отличие. Но это уже совсем другая история. Вслед за Д’Артаньяном появился худой, дистрофичного вида человек с иконописным лицом, лет примерно сорока: «O-lа-lа, mon prince — quel comfort chez vous [18] !» Профессор истории Хорзек из Люблинского университета, как он представился. За профессором стоял третий гость, monsieur Маниу, кажется, Маниу, поскольку я запомнил его имя по сходству с манией, манией курения, которой он беспрерывно предавался. По прежнему своему статусу он был чулочный фабрикант из Брайлы. Низкорослый, кругленький, несмотря на здешнее питание, человек, он появился в дверях с огромной шестидюймовой еще не раскуренной газетной самокруткой в зубах и тут же пустился в объяснения: «Князь, я знаю, вы не выносите махорку, которую я обычно курю. Но сегодня, в вашу честь, я раздобыл „Золотое руно“. Вы сразу почувствуете, как только я поднесу к нему огонь». — «Cher ami, — сказал Князь, — не подносите к нему огонь. Ведь оно же у вас в газетной бумаге. Все равно, „Правда“ это или „Неправда“, „Вечерняя Москва“ или „Утренний Ленинград“, — все воняют одинаково. Так что от вашего „Золотого руна“ все равно ничего не останется. Да и оно тоже — один сироп вместо табака. Так что, прошу вас, уважьте компанию, заходите, но курите в прихожей или на дворе». — «Охотно-охотно-охотно! Там-то, с вашего позволения, я и начну», — покладисто объявил чулочный фабрикант средь нахлынувших из сушилки портяночных ароматов, стал выходить и столкнулся в дверях с последним гостем. Юный Палло, описывая здешних лагерных обитателей, мне его уже называл, и вот увидел я его впервые: это был московский музыкальный критик Эдельштейн. Хрупкий, с тонкой шейкой, тоже, видимо, страдавший от недоедания, с выдающимися скулами и красноватым лицом, черты которого указывали, что корни товарища Эдельштейна могли простираться вплоть до нубийских физиогномистов и пунтийских драгоценных камней. На то же намекали и его лохматые волосы, слегка рыжеватые, которые ему позволялось оставить на голове по привилегии клубного работника. Наконец господа, как, видимо, и следовало их называть, уселись, беседуя, за стол. Василий Федорович принес из сушилки сковороду с поджаренными хлебными ломтиками и приступил к сервировке. Повесив на согнутую левую руку сложенное полотенце, он ловко подхватывал ломтики большой алюминиевой ложкой и быстрым движением раскладывал их по алюминиевым плошкам, сам испытывая при этом видимое удовольствие: «Prenez, prenez, mes amis [19] , и не забывайте про лук, свежий лук! Думаю, вы понимаете, какая это сейчас редкость. Не меньшая, чем карри, который мне удалось для вас раздобыть». Поглощенные едой гости, более или менее голодные, какими все мы были тогда, трудились каждый над своим ломтиком, орудуя жестяными лагерными ножами и вилками, иметь которые запрещалось, но которые все же у всех имелись, в том числе, бог уж знает какие, и у меня. Первая порция была съедена почти в полной тишине, аранжированной разве что сопеньем месье Маниу да рассыпанными, точно бусы, восклицаниями o-lа-lа, на мой взгляд, скорее как дань вежливости… Жадная работа их челюстей, насколько я мог наблюдать со стороны, показалась мне какой-то жалкой, заслуживающей презрения, но в то же время, помню, я поймал себя на мысли, что я несправедлив к ним. Потому что, кажется, никто, кроме Эдельштейна и меня, не получал из дома посылок, если не считать сказочной американской посылки Князю четырехмесячной давности. Эдельштейн тоже, полузакрыв глаза, смаковал свою порцию, но медленно, маленькими кусочками. Чего нельзя было сказать ни о Д’Аартаньяне, ни о профессоре, не исключая и самого Князя. «Mon prince, вы настоящий факир! — воскликнул профессор истории Хорзек. — Аплодисменты, аплодисменты нашему хозяину!» Все зааплодировали. К собственному удивлению, и я тоже, хотя и неуклюжими, редкими хлопками, присоединился. Просто из вежливости. «Merci, mes amis, — сказал Князь отеческим тоном. — Разумеется, наша трапеза совсем не то, что она мне напомнила. А напомнила она мне, к примеру, мое весьма эксквизитное сорокалетие, отпразднованное в Париже в отеле „Колизей“ в марте тысяча девятьсот тридцать седьмого. Три великих князя с супругами, французский товарищ министра иностранных дел с любовницей, трое бывших министров империи — их к тому времени в живых осталось всего четверо — et cetera. — Что касается меня, то я прислушивался особо внимательно. Но ничего более конкретного насчет той компании не последовало. Уточнение коснулось лишь меню: — Эти поджаристые булочки, которые там подавались к устрицам, друзья мои, вот что мне сейчас вспомнилось. Или еще — вторая годовщина моей фирмы деликатесов в Нью-Йорке в отеле „Эксельсиор“ на Четвертой авеню. В январе сорок второго. Весьма избранное общество. Всего лишь сорок человек. Но каких! Король Египта Фарук. Болгарский престолонаследник. Президент „US Fruit Company“. Еще — один из Кеннеди. Сын бывшего посла Соединенных Штатов в Москве…» — «А почему, — воскликнул профессор Хорзек, — вы понимаете, друзья мои, почему все эти господа собрались там? Потому что они понимали: даже если вероятность того, что наш друг Базиль сядет когда-нибудь на русский трон, составляет не более полутора процентов, даже и тогда выказать ему уважение — очень умный политический шаг». — «Благодарю вас, господа, — сказал Князь с таким достоинством, что я спросил себя, где мы все-таки находимся: в театре, где представляют сумасшедший дом? Или же в нашем обычном Севжелдорлаге, в самом нереальном, но в то же время и неоспоримом углу нашего весьма реального мира, где запросто вдруг выясняется, что возможности этого реального мира несказанно шире, чем мы могли предполагать? Князь продолжал: — Но признаем — уважение уважением, а подобные королевские и прочие контакты посчастливилось мне иметь прежде всего благодаря тому, что они представляли для меня некоторый спортивный интерес. А я умел их устраивать». — «О да! — воскликнул Д’Артаньян. — Расскажите нам еще раз, как вы играли в шахматы с Капабланкой! Вот и наш новый друг послушает». Я понял, что «наш новый друг» — это я. И Князь рассказал, обращаясь преимущественно ко мне: «Это было крайне просто. Я ведь в какой-то мере умею играть в шахматы. Те, с кем я играл, знают это. В известном смысле это просто признак воспитания. Знать ходы, знать простейшие дебюты. Так что троих из вас я одолею, а двоим проиграю. Или наоборот. То есть, никакой я не мастер. Чтобы им стать, нужно быть чертовски сосредоточенным. Но в дороге у меня обычно всегда были карманные шахматы — так, от скуки. И вот раз, году circa [20] в тридцатом, в поезде Варшава — Баден-Баден (дядя Казимир лечил там свой ревматизм и вызвал меня для компании) увидел я в коридоре Капабланку. Его фотографии тогда часто бывали в газетах, то с сигарой, то без. На этот раз он был с сигарой. Но не для того, чтобы обкуривать Ласкера, — для вас, monsieur Маниу, это было бы пустяковое дело — нет-нет, чемпионский титул был тогда у него в кармане, он просто вышел в коридор покурить. И я немедленно решил: если Господь предоставляет мне такой шанс, я должен сыграть с маэстро партию. Я выждал, пока он уйдет в купе, посчитав, что в коридоре ему проще будет отказать мне, чем в купе, и через минуту вошел к нему. Он сбросил башмаки, повесил свой черный сакко на вешалку и лежал на диване в домашнем стеганом сюртуке бананового цвета, с видом весьма скучающим. Когда я вошел, он открыл правый глаз. Когда я представился, открыл и левый. Очевидно, мое имя он где-то слышал. У этих шахматистов обычно весьма слабенькое образование, зато чертовски цепкая память. Я сказал: „Маэстро, раз уж я попал с вами в один вагон, я просто долженсказать своим друзьям, что сыграл с вами партию. Я сел в кресло перед оконным столиком и вытащил из кармана свой кожаный шахматный комплект. — Поскольку я вас вызвал, вы получите белые“. Он зевнул и сказал: „Что я в данном случае получу белые, это нормально. А знаете, зачем нам ваши шахматы и доска? Сыграем вслепую. Будьте любезны, f2 — f4“. Ха-ха-ха-ха. Я был вынужден играть. Ну, как вы понимаете, чуда не произошло, и на одиннадцатом ходу я получил мат. Но теперь я мог сказать: я играл с чемпионом мира. Это во-первых. А во-вторых — и это большая редкость, ведь игравших с ним найдутся сотни — я, по всей очевидности, единственный в мире, кто играл свою первую в жизни (и до сих пор единственную) слепую партию с самим чемпионом мира!» Вторая сковорода поджаренных хлебных буханочных ломтиков была наполовину съедена, когда Князь сказал: «Друзья, сохраните последние кусочки для кофе!» — «О! Вы предложите нам еще и кофе? Я же сказал: вы факир!» — «Malheureusement, не на все сто процентов», — засмеялся Князь, так что я не понял, к чему относится эта «нестопроцентность», — к кофе или к его факирству. Или вообще к нему самому. Во всяком случае, он выставил на стол кофе в каком-то алюминиевом кувшине. Кофе уже был предварительно процежен через очередную марлю. Он сам разлил кофе по кружкам. И хотя запах этого кофе был никакой, ни настоящий, ни поддельный, он тоже был встречен криками всеобщего одобрения. И тут, на миг раньше, чем он сам добрался бы до этого, я сказал, сам уж не знаю почему, из кокетства или чего другого, а может быть, просто из соучастия: «Василий Федорович, если бы к кофе вы предложили еще и сливки, это было бы действительно чудо». — «Mon ami, — Князь бросил на меня благодарный взгляд заговорщика, так что, между прочим, я думаю, когда на следующий день он действительно определил меня сушильщиком в двадцать третий барак, что дало мне возможность привыкать к лагерю до конца года, он сделал это не столько по общегуманным соображениям, сколько просто из благодарности за то, что своим вопросом я предоставил ему возможность выставить свои сливки еще эффектнее: — De la cr'eme pour votre caf'e [21] ? Ну разумеется, друзья мои! — Он протянул руку и открыл внутреннюю раму окна. — Мы достанем их из нашего большого фригидера с фирменным знаком „Россия“. Которая, как известно, страна всех возможностей. Так что здесь иногда и полуторапроцентные тоже сбываются». В высшей степени ловко он набулькал нам в кружки белой жидкости, поделил с жестяной тарелки мой репарированный сахар, и мы размешали дымящуюся, цветом действительно похожую на кофе со сливками жидкость своими суповыми алюминиевыми ложками. Все приняли сливки Князя за настоящие, и я уверен, что тут никто не притворялся. «Parbleu! [22] Откуда вы это достали? — воскликнул Д’Артаньян. — Молоко тут получает только самое высокое начальство, а сливок и они не имеют!» Князь довольно засмеялся: «Ведь вы и профессор Хорзек — как пожарные — по должности бродите не только по баракам, но и по чердакам. Неужели вы не замечали, что у меня там пара летающих коров?» И я подумал: если бы Князь понимал по-эстонски (хотя бес его знает, может, он в жаргоне зеков-эстонцев кое-как и ориентируется), то у него можно было бы спросить, не хотел ли он кому-то — а почему бы и не мне? — дать знак насчет того, какуюеще должность справляют профессор и Д’Артаньян, помимо официальной. Пожарные, по крайней мере в Севжелдорлаге, считались, в общем, народом подозрительным, поскольку пользовались известными привилегиями и по должности имели право передвижения внутри зоны. Одним словом, люди доверенные. Но вероятность того, что летающие коровы Князя действительно знак, не достигала и полутора процентов. Хотя Князь и утверждал, что здесь и полуторапроцентная вероятность порой сбывается. О чем говорили за кофе, теперь не осталось в памяти. Monsieur Маниу пришел со двора, где курил, и рассказал шепотом, как говорил более или менее всегда: «Знаете, полная луна на небе здесь, в Коми, поразительно та же самая и вместе с тем поразительно другая, чем та, которую я привык наблюдать с террасы моей виллы в Брайле. Потому что в Брайле у меня вокруг террасы растут каштаны. До самого Дуная. А здесь только редкие дистрофические ели. За колючей проволокой. А луна та же самая. Mes amis, я пойду еще перекурю. Только вот холодно становится… — Он сунул в рот заранее приготовленную самокрутку и надел вытянутые из кучи тряпья замаранные угольной пылью рукавицы. — Заметьте, через неделю будет уже минус тридцать…» Еще выяснилось, что Д’Артаньян прекрасно говорит по-русски. По его словам, он был лейтенантом военно-морских сил на корабле, который Де Голль прислал после войны в Одессу, чтобы забрать французов, попавших в Советский Союз во время войны. Сам он, то есть Д’Артаньян, получил десять лет за то, что доставил на корабль несколько человек помимо списка. Я не спросил, что тут было причиной, — плата или идеализм. Между прочим, Д’Артаньян был среди нас единственным, кто коснулся вопроса о том, за что он оказался там, где оказался. Другие о причинах своего заключения и словом не обмолвились. Разве что Князь — да и то касаясь не причинной стороны дела, а лишь способа. Он был добровольным инспектором по питанию в чине капитана американской армии, когда американцы вошли в Австрию. Оттуда, из Нейштадта или откуда-то еще, он решил съездить на воскресенье в Вену. Посмотреть, целы ли его дома на Ринге. Словом, то же, что слышал от него Палло. Но, как оказалось, он прибыл на место в комендантский день, был задержан советским патрулем на улице и доставлен в комендатуру. На предмет проверки документов. Но стал там протестовать на подозрительно чистом русском языке. Когда Князь, уже за второй порцией кофе, снова упомянул о своих встречах с эмигрантами, назвав важные, не знаю уж, ведущие ли, но во всяком случае звучные имена, я вдруг подумал: а как он отреагирует, если я спрошу? Ну и что? — подумал я и спросил: «Василий Федорович, вы не считаете, что ваши ссылки на встречи с эмигрантами в Париже, Нью-Йорке et cetera могут создать вам здесь некоторые неудобства?» Он громко рассмеялся: «Ох нет, mon cher! Здесьи так все известно. Даже более того. Так что мне здесь бояться нечего. Как не на что, конечно, и надеяться. Ибо вряд ли случится, что mister Трумен позвонит в Москву и скажет: „Dear Joseph Vissarionovitch, отошлите, пожалуйста, мистера Пинского, где он у вас там, ко мне назад. Ха-ха-ха!“».
18
О-ла-ла, князь, как у вас тут уютно (франц.)
19
Берите, берите, друзья мои. (франц.)
20
Около, приблизительно (латинск.)
21
Вот вам сливки к кофе (франц.)
22
Черт возьми! (франц.)
Громко выразив нашу признательность и распрощавшись с радушным хозяином, мы разошлись возле барака в разные стороны, причем нам двоим, Эдельштейну и мне, пришлось еще две сотни метров идти вместе под луной по заледеневшему брусовому настилу, по обе стороны от которого стояли в лунном свете бараки. Пройдя пятьдесят метров, Эдельштейн спросил: «Петр Иванович, а что мы — тов этой компании делали?» — «Ну, я думаю, Моисей Аврамович, наблюдали». — «И что мы будем делать с результатами этих наблюдений?» — «Видимо, найдем какое-нибудь применение. Косвенное или еще более косвенное. Рано или поздно. Или еще чуточку позднее».
Со следующего дня, стало быть, я пошел в двадцать третий барак сушильщиком валенок. Что же касается дружеских наблюдений, то я бывал у своего бригадира еще раз, а может, два. Из вежливости, как я уже говорил по такому же примерно поводу. Он обращался ко мне с прежней жовиальной любезностью. Задним числом мне кажется, что за те месяцы, пока я был сушильщиком, частота его обращений ко мне в форме mon cher несколько, а, может, даже и заметно, снизилась, но тогда я этого не приметил. Во всяком случае, он не предъявлял мне никаких претензий на получение осьмины с продовольственных посылок, которые исправно приходили мне из дома к концу каждого месяца. Да мне — слава богу — просто и в голову не приходило, что такомухозяину следовало, может быть, и принести плавленого сыра, или свиного жира, или шоколада. Но подсознательно я, кажется, все-таки догадывался о возможности таких претензий. И потому, когда юный Палло в субботу на Рождество, будто как праздничный подарок, принес мне весть, что у капитана Киви в лаборатории освободилось для меня место, я испытал явное чувство освобождения. «Ах так? Уходите? Ну, вы ведь знаете, еще прусский король Фридрих Второй сказал: Ein jeder wird selig auf seine Fasson [23] . Так что если вы предпочитаете сушильному уединению жизнь в общем бараке и работу в зоне, ежедневную маршировку в шахту и обратно (шаг влево, шаг вправо — стреляю без предупреждения), если вы предпочитаете это — желаю успеха!»
23
Всяк скроен на свой фасон (нем.)