Имя Руси
Шрифт:
Байер, таким образом, вовсе устранил из своего исследования о варягах целый и весьма значительный отдел свидетельств об истории балтийских славян, чего истинная и непристрастная ученость не могла бы допустить. Не зная, что делать со славянскими ваграми, он их обошел отметкой, что они, явившись варягами-разбойниками позже скандинавов, не могут иметь особого значения в вопросе о происхождении Руси. Так точно и Шлецер, не зная, что делать с Аскольдовыми руссами, очень помешавшими его воззрению на скандинавство Руси, совсем их исключил из русской истории и строго приказал впредь никогда об них не упоминать [23] .
23
Шлецер. Нестор, II, 107–116. Горячо доказывая, что руссы, осаждавшие в 865 г. Константинополь, никак не могут быть киевскими руссами, Шлецер превосходно очертил известный способ исторических выводов и заключений от сходства имен.
«Простое сходство в названии рос и рус, – говорит он, – обмануло и почтенного Нестора и ввело его в заблуждение, которое повторяли за ним 700 лет кряду, без всякого рассмотрения! Сходство в именах,
Так строго осудил великий наш учитель не ученую догадку, а прямое летописное свидетельство, что киевские руссы 865 г. были наши родные руссы; между тем этой строгой критики он никак не хотел приложить к немецкому домыслу, что руссы происходят от шведских родсов из Рослагена (Нестор, I, 317), к домыслу, который единственно и утверждается только на сходстве имен и по своей силе равняется производству Германии от древней Персидской Карамании.
По следам Байера Шлецер пошел еще дальше. Он совсем отверг и малейшее значение для русской истории всех аттиков, как говаривал Ломоносов, то есть писателей древности греческой и римской, показав, что сообщаемые ими сведения о нашем севере обнаруживают только совершенное их неведение этой страны. «И я также, – говорит знаменитый критик, – потерял в сих изысканиях много времени и труда; однако же не жалею о сей потере, ибо теперь верно знаю то, что ничего не знаю и что из сих изысканий никто не может извлечь ничего верного» (Нестор, I, 38).
Аттические свидетельства, конечно, заключали в себе по большей части или одни имена, или отрывочные показания об истории и этнографии наших краев. Из этих отрывков, разумеется, невозможно собрать историю в собственном смысле и особенно в шлецеровском смысле как историю государства; зато в их массе сама собой возникает, по крайней мере, та истина, что до пришествия к нам скандинавов на нашей земле жили люди, и не только кочевники, но и земледельцы, и торговцы, и даже отважные мореплаватели. Неужели для критической истории такая истина была маловажна? Она, несомненно, указывала на начала, на стихии и корни нашего доисторического бытия, которое было началом и нашей истории. Истинная, непредубежденная критика никак не могла бы отвергнуть свидетельств аттической древности, тем более что сами свидетельства о скандинавстве Руси содержали в себе тоже одни имена и весьма отрывочные показания, вполне сходные по своей темноте с латинскими и греческими.
Основной краеугольный камень, на котором Байер утвердил свое заключение о том, что руссы были шведы, – это сказание Бертинских летописей о послах россах от царя Хакана, оказавшихся будто бы свеонами. Разве это свидетельство не столько же темно и двусмысленно, как и все подобные отрывочные свидетельства древности?
Если на аттиках нельзя основывать ничего верного, то по какой же причине это немецкое свидетельство о свеонах, будто бы шведах, оказывается вполне достоверным?
Но изучение донорманнской древности неизбежно привело бы к твердому заключению, что славяне – такой же древний народ в Европе, как и германцы, что их история также значит кое-что во всемирной истории, что поэтому имя русь, пожалуй, прямыми дорогами подойдет к древним роксоланам и т. д.
Все это страшно противоречило немецким ученым и патриотическим предубеждениям и предрассудкам. Немецкая ученость искони почитала и почитает славян племенем исторически очень молодым, диким, ничтожным и во всем зависимым от немцев. Еще большими варварами казались ей русские.
Надо согласиться, что по свойству человеческой природы и особенно по свойству всякого личного развития и образования историку и историческому исследователю бывает очень трудно и почти совсем невозможно освободить свои взгляды и изыскания от разных ученых или же национальных и даже модных убеждений и предубеждений. Нам кажется, что иные ученые критики-исследователи очень ошибаются, когда с видом величайшей добросовестности и якобы полнейшего беспристрастия стараются уверить читателя, что ведут свои исследования чистейшим путем науки и вовсе не увлекаются какими-либо патриотическими, как обыкновенно говорят, или субъективными идеями и побуждениями. Читатель наперед должен знать, что в обработке истории это дело решительно невозможное. История – наука не точная, не математика. Она подвижна и изменчива, как сама жизнь. Основания ее познаний сбивчивы от множества противоречивых свидетельств; неустойчивы по невозможности отыскать в них точную, решительную, несомненную истину. История трудится над таким материалом, который весь состоит только из дел и идей человеческой жизни. А жизнь, и тем более прожитая, – существо неуловимое. Ее понимать и объяснять возможно только положениями и отношениями той же самой жизни. Очень естественно, что, постоянно имея дело только с жизнью, разрабатывая и объясняя только жизнь человечества или народа, история по необходимости охватывает вопросами жизни и самого писателя, будет ли он критик-исследователь или художник-повествователь – это все одинаково: в его труде неизменно будут трепетать идеи и побуждения самой жизни, всегда руководящие каждым живым человеком. Поэтому личные национальные, религиозные, общественные предубеждения, пристрастия, предрассудки всегда неизменно отразятся и в работах писателя, как бы ни казалось его писание ученым, то есть совсем отвлеченным от дел и вопросов живого мира. Вообще, история есть дело сколько науки, столько же и самой жизни, дело мысли и вместе с тем дело чувства, а потому прямое дело политических, общественных, гражданских, религиозных и всяких других идей и понятий, которыми управляется в данное время не только общее всенародное, но и каждое личное сознание и созерцание. Никакой, даже самый мелочный, вопрос исторической изыскательности не может не выразить, так или иначе, какого-либо увлечения любимыми идеями, привязанностями и пристрастиями и никак не может стоять на почве в полном смысле научной или математически точной и беспристрастной. Высота ученого беспристрастия у исторического писателя может выразиться только в его строгой правдивости, то есть в таком качестве, которое принадлежит не обвинителю и не защитнику, а одному нелицемерному правдивому суду. Как известно, исторические исследователи бывают чаще всего или прокурорами-обвинителями, или бойкими защитниками и очень редко справедливыми и правдивыми судьями. Вот по какой причине история не почитается даже и наукой и в ее области в иных случаях каждый рассудительный читатель может понимать иное дело вернее, чем даже многосторонний ученый-изыскатель.
И вот по какой причине вопрос о происхождении Руси, как вопрос о происхождении династии (именно о происхождении династии, как требовалось по немецким понятиям), об основании государства, о начале политической жизни народа, в свое время прямо уносил все умы в область политики и заставлял их решать его по тому плану, какой бывал начерчен прежде всего в политическом сознании изыскателя.
Очень естественно, что и немецкая ученость при разрешении этого вопроса во многом руководилась чисто немецкими идеями и мнениями, которые вдобавок действовали тем сильнее, чем ограниченнее были познания исследователей в русской и славянской древности.
Исходная точка немецких мнений по этому предмету и, так сказать, национальная исповедь их яснее всего выражена главным вождем исторической критики, самим Шлецером. Его историческое убеждение в рассмотрении этого дела было таково:
«Германцы по сю сторону Рейна, а особливо франки, с 5-го столетия, еще же более со времен Карла Великого, следственно, ровно за 1000 лет до сего, назначены были судьбою рассеять в обширном северо-западном мире первые семена просвещения. Они выполнили это предопределение, держа в одной руке франкскую военную секиру, а в другой Евангелие; и самые даже жители верхнего севера, по ту сторону Балтийского моря, или скандинавы, к которым никогда не заходил ни один немецкий завоеватель, с помощью германцев начали мало-помалу делаться людьми».
«Но все еще оставалась большая треть нашей части земли, суровый северо-восточный север, по сю сторону Балтийского моря до Ледовитого и Урала, о существовании которого не ведали ни греки, ни римляне, куда за величайшей отдаленностью не проходил еще ни один германец. И тут за 1000 лет до сего, через соединение многих совсем различных орд, составился народ, называемый руссами, долженствовавший со временем распространить человечество в таких странах, которые, кажется, до тех пор были забыты от отца человечества… Люди тут были, может быть, уже за несколько тысяч лет, но очень в малом числе; они жили рассеянно на безмерном пространстве земли, без всякого сношения между собою, которое затруднялось различием языков и нравов… Кто знает, сколь долго пробыли бы они еще в этом состоянии, в этой блаженной для получеловека бесчувственности, ежели бы не были возбуждены». Кем же и чем же? Нападением норманнов и затем призванием норманнов, объясняет автор, хотя и делает большую уступку, которая легко могла бы перенести его рассуждение совсем на иную точку воззрений. Он говорит: «Просвещение, занесенное в сии пустыни норманнами, было не лучше того, которое европейские (то есть русские) казаки принесли к камчадалам». Значит, славяне IX века стояли по развитию на степени камчадалов, имея уже большие города, из которых один, северный, дошел даже до решения устроить у себя лучший порядок, призвав властителей из-за моря. «Но тут Олег перешел в Киев, – продолжает знаменитый критик, – и подвинулся к приятному югу. Тут сильные побуждения к просвещению возникли от Царьграда, сильнейшее было введение христианской веры».
Ясно, что днепровское население, которое, по словам самого автора, могло тут жить за несколько тысяч лет (и жило действительно поблизости к грекам), узнало даже о существовании Царьграда, благодаря пришедшим из далекой Скандинавии норманнам.
Шлецер очень часто повторяет эту свою заученную и любимейшую мысль, что «в ужасном расстоянии от Новгорода до Киева направо и налево до прихода варягов все еще было пусто и дико». «Удивляюсь я ужасной дикой и пустой обширности всей этой северо-восточной трети Европы до основания Русского царства», – говорит он в другом месте.
«Конечно, люди тут были, Бог знает, с которых пор и откуда зашли, но (какие люди!) люди без правления, жившие, подобно зверям и птицам, которые наполняли их леса, люди, не отличавшиеся ничем, не имевшие никакого сообщения с южными народами, почему и не могли быть замечены и описаны ни одним просвещенным южным европейцем… Конечно, и здесь, как у всех народов, есть вступление в историю, основанное на рассудке».
Задавшись такими мыслями, Шлецер рисует состояние нашего населения, сравнивая его с ирокезами и другими дикарями американских лесов, и всю страну, по меньшей мере, почитает Сибирью и Калифорнией своего времени, то есть как они были сто лет назад. Поэтому мысль Шторха о древней России, что в ней шло торговое движение между Востоком и Западом еще в VIII столетии (теперь это вполне уже доказано бесчисленными находками арабских монет), он именует не только неученой, но и уродливой. По случаю своего рассуждения о данях и деньгах Древней Руси он отмечает между прочим: «Здесь в восточном севере ничего не встречаем мы, кроме белок и куниц, дело удивительное!» – и затем решает, что здешние племена «не знали большого звероловства, даже и скотоводства у них долго еще после того не было, если верить Константину Багрянородному, который говорит, что быков, лошадей и овец совсем у руссов нет, они начали покупать их у печенегов и с тех пор зажили получше».