Имя твоё...
Шрифт:
Написав текст, смысл которого представлялся туманным или вовсе непонятным, я потом обычно отдыхаю, потому что пребывание в клетке – пусть это всего лишь клетка для мыслей – не может не отразиться на физическом самочувствии: раскалывается голова, перед глазами вспыхивают оранжевые искры, а пальцы, которые только что держали ручку и выводили на бумаге символы, немеют, будто побывали в чужом временном владении и теперь не могут привыкнуть к прежнему хозяину.
Если это случается дома, когда мне не нужно ничего ни перед кем изображать, я обычно доплетаюсь до дивана и лежу какое-то время – десять минут, полчаса, час, бывает по-всякому – совершенно без сил, глядя в потолок, не думая ни о чем и, тем более, о том листке, что лежит на столе. Когда голова перестает болеть, я умываюсь, причесываюсь (странная привычка!) и только
А если приходится писать на людях – случается и такое, к счастью, чрезвычайно редко, – то отлеживаться и приходить в себя нет ни времени, ни возможности, и организм, похоже, прекрасно это понимает, потому что никаких последствий я не ощущаю: текст пишу, не думая, потом спокойно складываю листок вчетверо, прячу в карман или книгу и продолжаю разговор, как ни в чем ни бывало, или занимаюсь тем, чем занимался до того, как чья-то рука перехватила мое запястье и начала водить по бумаге моими пальцами. Обычно все обходится без замечаний, разве что спросит кто-нибудь из самых настырных: «Что, идея в голову пришла?» Я отвечаю «да», и от меня отстают – все знают, что я журналист, писатель, творческий человек, а творческие люди все такие: мысли, что приходят в голову, тут же записывают, чтобы не забыть. Экстравагантно и создает имидж.
Странно все-таки устроено человеческое существо: меня куда больше волновала проблема способности организма подстраиваться под внешнюю ситуацию, чем выяснение того, кто же на самом деле писал то, что я потом читал и принимал (или не принимал) к сведению.
Я перечитал в библиотеке института все, что нашел об автоматическом письме и его причинах. Нашел, конечно, безумно мало – в те годы в советской прессе об этом явлении говорили в тоне ироническом или уничижительном, а из-за рубежа институт получал только академические издания типа «Нейчур» и «Записок королевского биофизического общества», где не только о природе автоматического письма не было сказано ни слова, но и о самом явлении не говорилось ничего, как о покойнике, который при жизни был личностью мало приятной, а потому после его смерти родственники предпочли хранить молчание и о нем, и об его сварливом характере.
В ту ночь, когда это случилось со мной впервые, никто в институте СВЧ-излучениями не баловался и вообще никаких экспериментов не проводил – естественно, на следующий день я осторожно навел необходимые справки. Работали только программисты и дежурные операторы, и потому ни на какие физические излучения, размягчившие мой податливый мозг, я не мог списать обуявшее меня внезапно желание записывать своей рукой чужую мысль. Если бы работала хотя бы одна установка, я, возможно, сделал бы такую глупость – объявил о произошедшем, потребовал проведения контрольных экспериментов, завел лабораторный журнал и тем самым загубил бы то, что во мне зарождалось и чего я не понимал долгое время. Но сослаться на какое бы то ни было физическое влияние я не мог, а потому решил проверить – повторится ли эффект, и если да, то при каких обстоятельствах.
«Единая душа – это то, что есть ты. Суть. Узнаешь, но не смотри глазами. Поймешь, но не думай мыслью. Встретишь, но не ступай по земле».
Я ехал домой в полупустом автобусе и в сто двадцать седьмой раз перечитывал написанный не моей рукой текст. Я уже научился различать почерки. Знал, что угловатые буквы с едва заметным левым наклоном выводит та моя суть, которая менее других склонна к философическим размышлениям – тексты эти были жесткими, прагматичными, но я никогда не знал, к какому именно событию в моей жизни они относились. Вялым округлым почерком, где одна буква налезала на другую и все вместе составляли трудно читаемую вязь сродни арабской, писала та часть моего «я», которая решительно не знала, что со мной происходит и, похоже, сама нуждалась в каком-нибудь здравом совете – только я не мог его дать, не представляя, как можно поменяться ролями с тем, кто без спроса вторгается в мое сознание. А еще был почерк беглый, торопливый, но с четко прочерченными буквами, именно прочерченными, а не написанными, будто моей рукой водил художник или любитель черчения, знавший меня лучше других и дававший самые дельные советы – чаще всего тоже непонятные, но, по крайней мере, способные навести на очень нетривиальные размышления о собственной натуре и зигзагообразном жизненном пути, приведшем меня в тихий городок на Голанских высотах, откуда было всего четверть часа езды до древней крепости Гамла и меньше получаса до сирийской границы, о которой никак нельзя было сказать, что это граница враждебного государства – ржавая колючая проволока тянулась вдоль естественной холмистой гряды, и вокруг не наблюдалось ни одного солдата ни с нашей, ни с той стороны.
Тот текст, что я перечитывал, возвращаясь из аэропорта, был написан именно этим художественным почерком, и потому я отнесся к собственному изречению самым серьезным образом. Я никогда себя не обманывал – произведя сравнительный анализ почерков и текстов, сопоставив их с реальностью, в которой продолжал жить, я пришел, в конце концов, к выводу, что все это писал, конечно же, сам, находясь каждый раз в ином, чем прежде, субъективном состоянии духа. Ох уж это подсознание, особенно когда его каждый день возбуждают токами сверхвысокой частоты, даже если отгораживаться от них защитными панелями…
«Единая душа – это то, что есть ты. Суть. Узнаешь, но не смотри глазами. Поймешь, но не думай мыслью. Встретишь, но не ступай по земле».
Мне хотелось думать, что сказано это было об Алине. Чего мне действительно недоставало в жизни – так это родственной души. Человека, с которым не нужно было бы разговаривать, чтобы объяснить сложные движения мысли. Мысль вообще невозможно объяснить словами хотя бы потому, что самое простое мысленное рассуждение заключает в себе множество обертонов. Я говорю кому-нибудь: «Закрой, пожалуйста, окно», и кроме этого простого действия прошу еще обернуться ко мне и улыбнуться, потому что хотя из окна дует, но день сегодня хороший, солнечный, и настроение у меня тоже отличное, и еще я думаю о том, что, если окно закрыть, то муха, севшая на стекло снаружи, не попадет в комнату, и это хорошо, но, если закрыть окно, то в комнату не попадет с ветром и едва ощутимый запах скошенной травы – должно быть, сосед Мошик постригал утром свой газон, он всегда это делает по пятницам, потому что соблюдает субботу, а газон нужно постригать еженедельно, и в другие дни у него не получается – работа… И еще я думаю, что, если окно закрыть, то со стола не улетят на пол бумаги, ветерок уже приподнял одну из них, похоже на телекинез, как его показывал Тарковский в «Сталкере», очень эффектно – и если не знать, что это всего лишь ветер…
«Закрой, пожалуйста, окно» – и множество мыслей, с этим связанных, так и остаются невысказанными, а частично даже мной самим непонятыми, и только родственная душа, знающая меня, как себя, понимающая меня так, как я не понимаю себя сам (разве не яснее видится со стороны?), способна ощутить, впитать, осознать, почувствовать десятки обертонных мыслей, а может, даже глубокую философию, скрытую в простом обращении.
Автобус миновал поворот на Афулу, все светофоры на пути почему-то были зелеными, странное и редкое везение, и еще мне везло в том, что никто не сел со мной рядом, и я мог, положив сумку на соседнее сиденье, думать о своем, точнее – пребывать в том состоянии, когда мысли равновелики чувствам, а чувства – сути.
И в этом состоянии расслабленности я ощутил вдруг, что лечу в самолете на высоте одиннадцати тысяч метров (так только что сказал по громкой связи командир экипажа), в соседнем кресле крепко спит пожилой мужчина, голова его свесилась на бок, а окошко закрыто фиолетовой шторкой, потому что справа по борту яркое, опускающееся к закату солнце, оно слепило глаза, и я закрылась от него, будто темные очки надела, правда, цвет не мой, я не люблю фиолетового, и хорошо бы сейчас тоже вздремнуть, как этот сосед, но не дай Бог, если и моя голова так же будет покачиваться, как цветок на стебле, лучше не спать, к тому же, скоро принесут ужин, есть совсем не хочется, а вот чаю я бы выпила с удовольствием.
И не надо, Веня, со мной так – если ты пришел, если ты это сумел, то побудь рядом, дай мне на тебя посмотреть, нет, не в глаза, я уже насмотрелась в них в аэропорту, дай мне посмотреть в себя, ведь ты – это и я тоже, правда? Я не знала, однажды увидела тебя во сне, это было давно, я была другой тогда, ты себе представить не можешь, какой я была, да и я себя ту, прежнюю, не понимаю, но это и не нужно. Я увидела тебя во сне и поняла, что пришло время, а потом проснулась в своем мире и стала ждать.