INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
Шрифт:
Мое первое намерение состояло в том, чтобы начать странствия, представлявшиеся мне столь заманчивыми, и посетить поэтические деревни морлаков, еще совсем первобытные племена Черногории и развалины Салоны, Эпидавра, Тригурия и Макарии. Однако мои обязательства перед Марио не позволили мне предпринять это дальнее путешествие, и к тому же небольшая, но великолепная армия генерала Мармона успела уже захватить соседние области, {104} чтобы осуществить вслед за тем под начальством своего отважного командира знаменитое соединение с войсками Наполеона у Бруга, которое является одной из самых значительных военных операций новейшего времени и которое, обеспечив победу при Ваграме, навеки закрепило, как казалось в те дни, существование новой империи.
Таким
Я проводил целые дни в странствиях по Фарнедо, обширной роще, служившей для жителей Триеста местом прогулок до того времени, как Люсьен Арно, умный и предприимчивый управитель этого города, не открыл для общего пользования других, новых мест, которые, несмотря на то, что были благоустроенней, расположены ближе к городу и порту, были более элегантными и более, так сказать, французскими, никогда не вызывают во мне воспоминания о грезах столь же сладостных и ощущениях столь же чарующих, как те, что были испытаны мною в Фарнедо.
Фарнедо — это лес для натуралиста, поэта, влюбленного. Вначале, вскоре после моего прибытия, время года не позволяло мне в полной мере наслаждаться этой рощей, но незадолго до моего отъезда погода заметно улучшилась. Весна только-только начинала наделять Фарнедо своими первыми милостями, но зато это была весна в Фарнедо, где все, решительно все, возрождалось для новой жизни: и женщины, и цветы, и бабочки. На этот раз, чтобы не пропало ничего из его романтических прелестей, он к тому же таил в себе также разбойников и опасности.
Кто знает, быть может я был бы в Фарнедо еще счастливее, не чувствуй я себя там под охраною наших губернаторов, наших полков и пушек. Общий стол, за которым, возвратившись с прогулки, я ежевечерне занимал свое место, давал не слишком много возможностей для беседы, и это меня восхищало.
Моими соседями бывали люди весьма достойные, но они были поглощены своими делами и охотно предоставляли мне наслаждаться безоблачным счастьем не иметь их совсем. К тому же, как бы уважая мое стремление к одиночеству, они разговаривали между собой на одном из пятидесяти славянских наречий или на каком-нибудь еще более недоступном моему пониманию диалекте из числа других пятидесяти диалектов Фриуля, Тироля или Баварии. Тем не менее каждодневное общение не могло не установить между мною и некоторыми из моих сотрапезников своего рода близость. Кроме того, двое из них в совершенстве знали французский язык и были осведомлены в естественных науках, составлявших важнейший предмет моих занятий и увлечений, основательнее и глубже меня. Вскоре мы познакомились и сошлись.
Первый из них был известен в Триесте как доктор Фабрициус; так буду его называть и я, хотя слышал, что в действительности его звали иначе. В своей внешней, открытой для наблюдения жизни он слыл отличным врачом и пользовался широкой известностью вследствие выдвинутых им оригинальных теорий, подвергавшихся ожесточеннейшей критике со стороны тех, кто мнит себя знатоком в этой науке гипотез, которой он, кстати сказать, не придавал особенно большого значения.
Второй — молодой поляк, носивший имя Йозефа Сольбёского, а не Сольбеского, как его называют биографы. Иозеф обладал таким умом и таким сердцем, которые могли бы привлечь к себе душу и не столь привязчивую и пылкую, как моя, всегда только и ищущую, кого бы ей полюбить. Я полюбил его сразу. Мы были почти сверстники. Все, что любил я, любил и он; все, что знал я, знал и он, но только лучше и тверже. Я был сильнее и выше, он — мягче, красивее и рассудительнее.
Возникающие при всем этом симпатии нерасторжимы. Я считал, что он придерживается тех же взглядов, что я, но что значат взгляды в сравнении с чувствами! Опасаясь внести разлад между нами, мы старались не касаться в наших беседах политики,
Впрочем, начнем с другого.
Доктору Фабрициусу было около семидесяти лет. Однако он принадлежал к числу тех старцев, которые, обладая душою и воображением юноши, пленяют молодежь своей живостью и пылкостью. В его очень своеобразном лице прежде всего бросались в глаза чрезвычайно выразительные черты, не заключавшие в себе ничего немецкого; больше того — его сухой, тонкий и резко очерченный профиль напоминал скорее нечто андалусское или мавританское. Худое, костлявое и смуглое от загара лицо, позволявшее наблюдать в почти обнаженном виде деятельную и страстную игру мускулов, пронзающая острота горящих и подвижных глаз, яблоко которых было похоже на уголек, а взгляд — на стрелу, наконец, странная особенность еще черных волос, приходивших в движение, казавшееся произвольным, при малейшей складке на лбу, — все это вместе взятое придавало ему облик орла.
Я редко встречал более велеречивых людей, но его содержательное, обоснованное и обладавшее способностью убеждать многословие даже в тех случаях, когда бывало чрезмерным, отвлекаясь от темы и разукрашивая ее по причине необычайного богатства и кипения мыслей, все же никогда не теряло основной нити. Человек такого душевного склада не мог оставаться в стороне от великих идей, волновавших в то время Европу. Однако он с каким-то страстным упорством воздерживался от разговоров, в которые эти идеи, носившиеся тогда, можно сказать, в воздухе, к нашей досаде, проникали как бы сами собой. Владевшая им душевная озабоченность представлялась мне восторженным спиритуализмом, умозрительной теорией, составленной из принципов Сведенборга, Сен-Мартена и, быть может, Вейсгаупта. {105} Впрочем, его ярко выраженное преклонение перед книгами Арндта {106} и других философов Тугендбунда свидетельствовало о глубокой приверженности идеям свободы.
Доктор прибыл в Триест лишь затем, чтобы привести в порядок денежные дела с управителями своих разбросанных в этих краях имений, ибо, как говорили, он был очень богат, о чем, однако, судя по его скромности, расходам и простоте жизни догадаться было бы затруднительно. Таким образом, никого нисколько не удивляло, что к нему нередко приезжали какие-то люди, которые, впрочем, никогда подолгу тут не задерживались.
Догадывайся я уже в те времена, что это за люди, я мог бы — так как располагал для этого временем — сохранить о них достаточно полное и отчетливое воспоминание, чтобы теперь воспроизвести их портреты; но я говорил уже раньше, что между моими первыми друзьями и мною не было никакой политической близости. Эти ежедневно сменявшиеся тут незнакомцы были: Кольб, Марберг — Пелопиды и Тразибулы Тироля; {107} отважные братья Воодель, расстрелянные в Везеле 18 сентября того же самого года; это был также трактирщик Андреас Гофер, {108} которого я запомнил лучше других, так как не раз слышал его имя у маркиза де Шастеле в связи с событиями 1808 года. Андреас Гофер, впрочем, настолько известен, что впечатление, которое он на меня произвел, едва ли могло бы представлять хоть какой-нибудь интерес, не отличайся оно в некоторой мере от всего, с чем читатели могли познакомиться из истории. По-настоящему все эти люди, однако, прославились лишь через месяц после посещения Триеста Андреасом Гофером, то есть после той достопамятной победы крестьян, славную годовщину которой Тироль отмечает 29 февраля. У меня мелькали кое-какие догадки в связи с появлением этого Самсона из долины Пассейера в нашей убогой гостинице под вывеской Медведя, но эти догадки не были тогда достаточно обоснованны.