Ингрид Лангбакке
Шрифт:
От этой мысль у нее поднимается настроение, знай наших, а напиваться она, конечно, не собирается. Она смотрит, как отец подобострастно улыбается в такт рассказу Кристиана, и думает: бедный, даже сейчас рот боится открыть. Ее захватывает нежность.
– Твое здоровье, папа, – говорит она. – Скол!
– Скол, Ингрид.
– Все в порядке?
– Все отлично.
Теперь она избегает смотреть на Кристиана. Его взгляды сделались пристальнее, однозначнее, он ощупывает взглядом уже не только ее лицо. Фу, мерзость, вяло сетует она, так себя не ведут, он же гость Турбьерна; может, она мнительная, а у него на уме совсем другое? Но тогда бы он не цыганился так назойливо. Ей хочется пойти
Лежа в темноте в спальне она вслушивается в голоса мужчин, но разбирает лишь отдельные слова. Мысли ее отрывочны и бессвязны, в душе ни капли радости, одна обида – и похоть; Ингрид боится даже признаться себе в этом.
Она просыпается от внезапно включившегося света. Турбьерн стоит в дверях, пялится на нее. Просто стоит на пороге и не спускает с нее глаз. Ей это не нравится, видно, ей снилось что-то приятное. Она притворяется, что со сна не видит Турбьерна, потом перекатывается на бок к нему спиной – теперь она действительно не видит его.
– Блядь, – произносит он негромко, сдерживая ярость.
Она не отвечает.
– Не делай вид, что спишь.
Она не отвечает. Зная, что ему не видно ее лица, она открывает глаза, смотрит на будильник. Половина третьего.
– Блядь, паскуда гребаная, – говорит он, и она слышит, как он скидывает ботинки. Она не дышит, ей очень страшно. Потом его рука вцепляется ей в плечо, опрокидывает ее на спину, она как будто просыпается только сейчас – но как себя вести? Не отпуская ее, он говорит:
– Ты что думаешь, я карячусь на стройке, чтобы содержать шлюшку?
– Ты о чем?
– Ах, ты не знаешь, о чем я? Ты думаешь, у меня глаз нет? И я не вижу, как ты его кадришь?
Он стискивает ей руку, наклоняется – лицо перекошено злобой; она мертвеет от страха.
– Отвечай!
Она молчит; что бы она ни сказала, он ухватится за любой ее ответ и вызверится на нее.
Он жмет изо всей силы, это больно – но вдруг разжимает руку. Сдергивает с нее одеяло, швыряет его на пол, злобно щурится, вперившись ей в лицо, потом идет взглядом ниже, она догадывается о его намерении прежде, чем он комкает ворот ее ночной рубашки и раздирает ее быстрым, сильным рывком. Ингрид дергается, отстраняя голову, и думает: пора кричать, надо только предупредить его.
– Я закричу, – шепчет она.
– Только разинь ебало!
Она решает не поднимать крика: отворачивает лицо и покоряется грубой силе. Ей больно, но, распластанная под ним, она ощущает свободу, ясность; будто ее лично здесь и нет.
Он кончает в пять секунд, гораздо быстрее обычного. Надо же, поражается она, а ведь пьян.
Он отваливается от нее; ну вот ты и проиграл, думает она, ведь настолько даже ты себя уважаешь, чтоб понимать: насилие – это бессилие. Ее пронзает светлая мысль: твой проигрыш – шаг к моей свободе. Турбьерн поворачивается к ней спиной, на потолке горит лампа; на самом деле такое выпадало ей и прежде, может, не в такой внятной форме, не так жестоко и с менее выраженными претензиями, чем нежелание «содержать...».
Рядом покойно сопит Турбьерн, будь он неладен. Ингрид вылезает из кровати, ей надо срочно в душ. Хоть бы спросил, куда я, думает она, зная, что ничего он не спросит, я б тебе ответила: отмываться!
Она возвращается, гасит свет, в его сторону не глядит. Потом долго еще лежит в темноте и чувствует, как грудь ходит ходуном.
Назавтра
В субботу вечером она укладывается рано, и ее никто не тревожит. Она не оживляется и на следующий день, в воскресенье, и Турбьерн с Кристианом снимаются с места раньше, чем собирались. Разрыв не залатан. Отъезд Турбьерна приносит ей облегчение, но как же муторно на душе! Ингрид обнаруживает себя за столом на кухне, плачущей – такого не случалось с ней давным-давно. Ей отвратительно и собственное бессилие, и что брошенка она – все неправильно, все наперекосяк. А ей тридцать девять лет. И куда теперь прожитые годы – коту под хвост? Кто-то идет на кухню, Ингрид смахивает слезы, но без толку: Унни застывает на пороге, смотрит, молчит. Потом подходит к матери, гладит ее по волосам и говорит, точно ей все известно:
– Мам, не плачь.
Она и не плачет, она замерла не дыша: гладь, Унни, гладь, так приятно! Вдруг она пугается: Унни-то небось решила, что я разнюнилась из-за отъезда Турбьерна, не надо ей так думать, это унизительно для меня.
– Мужики такие дураки, – говорит Ингрид.
Унни понимает, что вопросов задавать нельзя – мать не ответит, ясное дело. А жаль, очень. Унни вдруг остро чувствует, как же много тайн хранят друг от друга родители и дети, хуже того, доходит до нее внезапно, – лояльность между родителями держится на скрытности перед детьми.
Думая об этом, она краем глаза замечает силуэт на изгибе дороги. Не отдавая в том отчета, она говорит, продолжая гладить мать по голове:
– Там какой-то мужчина.
Мать реагирует на удивление бурно, как будто услышала что-то важное. Унни чувствует, как тело, к которому она прильнула, вдруг напрягается и цепенеет.
– Что стряслось? – спрашивает Унни.
Ингрид встает, подходит к окну. Пусть увидит меня, думает она. Тем более Унни здесь, подбадривает она себя, но чувствует себя одной-одинешенькой. Она рассматривает его в упор, но разобрать, смотрит ли он в на нее, так и не может.
– Что-нибудь случилось? – говорит Унни.
– Ничего.
– Ты странно себя ведешь.
– Странно? Что странного?
Унни не отвечает, глядит мимо матери, на мужчину, наполовину скрытого деревьями. То, что мать так внаглую разглядывает его, не кажется ей нормальным.
Ингрид хочет продемонстрировать, что заметила его, она чувствует себя дуэлянтом у барьера, она и думать забыла плакать.
– Ты его знаешь? – спрашивает она, спеша упредить вопрос Унни.
– Нет.
В этот миг он трогается с места, выходит из-за деревьев и идет вдоль колеи прямо на нее – Ингрид непроизвольно отшатывается. Он проходит между домом и сараем и, прежде чем скрыться за поворотом, смотрит на нее слишком, как ей кажется, долго.