Инспектор Антонов рассказывает
Шрифт:
— А сами вы не брали, если он не подкидывал?
Хозяин испытующе смотрит на меня секунду, потом неожиданно начинает хохотать, смех у него звонкий, мальчишеский:
— Ха-ха-ха, и это бывало… — Через мгновение он снова становится серьезным и объясняет: — Я брал не для того, чтобы взять, а для того, чтобы позлить брата. Однажды даже переборщил… — И он в нескольких словах рассказывает мне историю с долларами, деликатно умалчивая только о действиях Доры. — Естественно, если бы я знал, что деньги казенные, я бы этого не сделал, — добавляет Филипп. — Но как я мог предполагать такое? Я думал, что доллары принадлежат Марину, и сказал себе: пусть помучается немного за границей так, как я мучаюсь тут каждый
— Вам действительно нелегко живется?
— Нет, сейчас уже нет. Год, как не могу жаловаться. Получаю даже больше заказов, чем могу выполнить. Видите вон там, — он махнул рукой в сторону стола перед окном, — это все эскизы. Но вы же знаете, деньги — это еще не все.
— А чего еще вам не хватает?
— Я вам отвечу, если это действительно вас интересует.
Но вместо ответа он вынимает из кармана пачку «БТ», предлагает мне сигареты и, едва мы успеваем закурить, наклоняется ко мне и произносит вполголоса, но многозначительно, как бы изливая душу:
— Удачи мне не хватает, товарищ инспектор, удачи!
— Ну, это вообще дефицитный товар, — замечаю я.
— Да, но не для всех. Для брата моего, например, это вовсе не дефицит.
Филипп поднимает руку, словно для того, чтобы предварить некое замечание с моей стороны, хотя мне и в голову не приходит возражать, и продолжает:
— Разумеется, Марин работает, и работает крепко. Целые ночи портит зрение над своими чертежами. Но я разве не работаю? Я разве не просиживаю точно так же ночи над этим столом? И каковы результаты? Один — всеми признанный архитектор, талант, баловень судьбы, а другой — ремесленник, работяга на сдельщине…
Он опять поднимает свою белую, холеную руку, чтобы предупредить новое мое возражение, хотя и на этот раз такового не предвидится.
— Не думайте, что во мне говорит зависть. Пусть мой брат и подобные ему преуспевают, Это естественно. Если ты трудолюбивый и способный, это естественно. Только естественно ли, что другие, столь же способные и трудолюбивые, топчутся на месте? Простите, если я снова вернусь к своему примеру, но что поделаешь: человек всегда все поворачивает лицом к себе. Смотрите: за дипломную работу я еле получил тройку. Почему тройку? Да потому, что я был достаточно благоразумным (или неблагоразумным), чтобы в точности следовать советам моего профессора. Это бы еще ладно, но вкусы моего профессора разошлись со вкусами большинства членов совета. И мне влепили тройку за добросовестную работу, поглотившую столько труда. После того как я понял, что академическая живопись уже не котируется, я попробовал себя в другом. Вот, смотрите! — Он показал небрежным жестом на полотна, от оценки которых я воздержался выше. — Современно и не хуже целой массы современных полотен. И что из этого вышло? Мои работы даже не взяли на выставку, потому что как раз тогда кто-то спохватился, и была объявлена война модернизму. Ладно, сказал я себе. Засучил рукава и за два месяца накатал целую серию пейзажей Копривш- тицы, реалистических до невозможности. Попросил устроить выставку, прибыла комиссия, посмотрели, пошушукались и сказали «нет!». Дескать, это этюды, ученические работы, избитая техника и прочее. Я бы мог продолжать биться головой об стену. Мне, знаете, упорства не занимать. Но жить-то ведь надо. Потом произошел конфликт с братом, я перебрался сюда и вот ковыряюсь тут с буквами.
Он замолкает, продолжая изучать меня своими мягкими карими глазами, словно пытаясь угадать, пронял ли он меня своей одиссеей или я слушаю только из вежливости. Потом он добавляет:
— Если бы те же самые обстоятельства совпали в несколько иной комбинации, результат был бы совсем иным, не правда ли? Если бы вкус моего профессора отвечал вкусам членов совета, я получил бы «отлично». Если бы я представил картины в жюри на год раньше, их бы взяли на выставку… Несколько таких удачных совпадений — и вот тебе успех! Знаю, вы скажете, что, может быть, мне не хватает таланта и прочее, но талант, товарищ инспектор, дело туманное, и, чтобы разобраться, талантлив ты или нет, нужно прожить годы, а сколько у нас таких посредственностей, которые сходят за талантливых и которых приятели расхваливают в газетах?
— Наверное, есть такие случаи, — замечаю осторожно, так как вижу, что на сей раз мой собеседник замолкает окончательно. — Хотя, честно говоря, область, которую вы затрагиваете, от меня довольно далека. Я, знаете, специалист главным образом по убийствам, да и то не как практик…
— Это я знаю, — улыбается Филипп. — Вообще вы извините меня за мои откровения, но, сами понимаете, у каждого есть своя скрытая рана.
— Да, это так, — отвечаю. — Важно, чтобы она не кровоточила. И тогда о ней забываешь. Если она, конечно, не смертельная.
— Ну, до этого еще не дошло. Держусь как-то на поверхности. Вообще я привык смотреть на жизнь спокойно.
— Вы и выглядите спокойным человеком. Даже сейчас, говоря о своих болячках, ни разу не повысили голос. А как получилось, что вы, такой уравновешенный, затеяли в тот вечер скандал?
— Ну, знаете, и самый уравновешенный иногда может выйти из себя.
— Из-за ревности или?..
— Какая тут ревность!
— По крайней мере, так вы написали в своих показаниях.
— О чем еще можно сказать на половинке страницы? И какая польза говорить после того, как тебя уже забрали?
— Говорить правду полезно во всех случаях.
— Согласен. У меня и нет намерения скрывать ее. Но правда, истина — это нечто довольно сложное, а чем сложнее ты объясняешься, тем меньше тебе верят, поэтому в некоторых случаях лучше всего пустить в ход обычные мотивы, чтобы все остались довольны.
— А каков был истинный ваш мотив?
— Чтобы вы его поняли, нужно начать почти с самого начала.
— Начинайте, если хотите, с самого начала, и вообще говорите свободно. Я лично временем располагаю.
— Начать надо с того, что я не вращаюсь в среде художников отчасти потому, что как художник не признан. И несмотря на то что мне уже стукнуло тридцать, я легче нахожу общий язык с молодежью, чем со сверстниками. И вот постепенно в «Берлине», куда я захаживал пить кофе, вокруг меня стала собираться молодежь. Вы, может быть, судите по тому, что слышите, будто я думаю только о себе самом. В конце концов все мы более или менее эгоисты, но я, кроме того, испытываю какую-то нелепую необходимость заботиться о других, это создает у меня ощущение, что я кому-то нужен, что я, значит, сильный. Так и тут. Двое-трое молодых людей меня заинтересовали, потому что, едва мы заговорили как-то о душевных ранах, выяснилось, что у каждого из них была своя: один провалился на экзаменах, другой отчаялся при первой же неудаче, третий вообще отбился от рук.
Спас был озлоблен на весь свет, Моньо имел все шансы стать алкоголиком еще до того, как закончит университет, если вообще его закончит. Магда и Дора, когда я впервые их увидел, уже опустились до уровня… уличных женщин. Вот я и старался помочь всем этим людям выпутаться из затягивающей их паутины. Конечно, не проповедями и назиданиями: молодежь этого не любит, я просто старался показать им, что, кроме мерзости и отчаяния, в жизни есть и другие вещи. И, не приписывая себе особых заслуг, могу сказать, что добился определенных результатов. Эти дикари и дикарки стали одеваться и вести себя прилично, даже говорить более или менее прилично. Дора и Магда поставили крест на своем прошлом. Спас серьезно взялся за учебу. Известный прогресс наблюдается даже у Моньо, хотя с ним труднее всего: у парня нет ни капельки воли…