Инспектор Антонов рассказывает
Шрифт:
— Я же говорю вам: гангстеры! Из-за них просто не уснешь! Что ни вечер — магнитофон, визг, песни, и так до поздней ночи.
— Еще что-нибудь?
— Да разве этого мало? Я же трудовой человек. И при этом — бухгалтер. Мне нужна собранность. Перепутаешь цифру — и окажешься за решеткой. А после бессонной ночи…
— Я отлично вас понимаю, — прерываю я его. — Но на что живут эти двое? Чем занимаются? С кем общаются?
— С кем общаются? С такими же паразитами, как они сами. Ходит какой-то художник Филипп, какой он там художник — черт его знает, шляются всякие подонки… И Спас,
Пенев продолжает еще немного в том же духе, при каждом слове поминая бога и черта, пока я наконец не переключаю его внимание на прошедший вечер.
— Вечером начали пьянствовать еще засветло. По правде говоря, этот Спас по части выпивки не очень, зато Моньо пьет и за живых и за мертвых. Перво-наперво они включили магнитофон, и понятно, на всю катушку, аж в ушах зазвенело. Есть у них одна такая «Бразильская мелодия» — и как им не осточертело ее слушать, одному богу известно. Я уже знаю ее так, что и во сне она мне снится, а что до них…
— Прекрасно вас понимаю. Ну, а потом?
— Потом, когда им надоел магнитофон, запустили радио.
— В котором часу?
— Около восьми. Во всяком случае перед выпуском новостей.
— Значит, радио Софии?
— Да. А к одиннадцати включили другую станцию.
— Почему вы думаете, что к одиннадцати?
— Потому что я тоже слушал радио, и, пока у них передавала София, мне это не мешало. А около одиннадцати, как раз на эстрадной музыке…
— Когда они угомонились?
— Как обычно, после полуночи. Не раньше двух.
— Кто-нибудь приходил к ним за это время?
— Никто не приходил.
— Не приходил или вы не слышали, чтобы кто-нибудь приходил?
— Не приходил, — настаивает Пенев. — Моя комната у самой двери, так что я все слышу.
— А кто-нибудь из них выходил?
— Не заметил.
— Не заметили или не выходил?
— Не заметил, — снова заупрямился Пенев. — Потому что тот, Спас, имеет дурацкую привычку вылезать в окно, и, если он вылез в окно, я не мог этого заметить. Квартира у нас, знаете, на первом этаже, и этот разбойник привык прыгать из окна прямо во двор…
— Что-нибудь еще заметили или услышали?
— Что можно услышать в этом гаме? Раз уж я тут, у вас, скажите, нельзя ли найти какую-нибудь управу на этих бандитов?
Объясняю гражданину, что мой отдел не занимается вопросами такого характера и провожаю его до дверей. Потом смотрю на часы, отдаю последнее распоряжение по телефону и снова покидаю свой кабинет, намереваясь «навестить» студентов.
Женщина, которая отозвалась на мой короткий, но энергичный звонок, вероятно, ровесница Гелевой, но увы — ни намека на бойкое поведение матерой соблазнительницы. Говорят, что человек имеет возраст своих артерий, но я считаю, что дело тут скорее в каком-то жизненном тонусе.
Увядшее лицо, беспокойный взгляд, поредевшие волосы, выкрашенные в неопределенный цвет, отдающий желтизной, плюс такой же неопределенный запах, в котором не знаешь, чему отдать предпочтение — духам, камфоре или валерьянке.
Мое служебное удостоверение усиливает беспокойство женщины:
— Вы к Спасу? Он только что ушел. Неужели опять натворил что-нибудь?
— Понятия не имею, — отвечаю уклончиво. — Вот это и надо выяснить.
— Я вам скажу, что Спас — чудный мальчик, только немножко нервный и иногда заводится. Но в этом уж виноват его отец, хороший типчик…
— Вы не волнуйтесь, — говорю. — В сущности я пришел главным образом к Симеону.
Женщина прикусила язык, сообразив, правда с небольшим опозданием, что если я пришел к Симеону, то, может быть, не надо было заводить разговор о Спасе. Потом, поняв, что наша беседа в дверях не закончится, женщина бормочет «входите» и запирает за мной дверь.
В прихожей темно и тесно — она забита старой мебелью. Комната, в которую я вхожу, вежливо постучав, светлая, но не более уютная. Навстречу мне поднимается юноша, тоже не очень привлекательный: хилый, с вытянутым веснушчатым лицом, соломенно-желтыми бровями и такими же волосами, коротко подстриженными и запутанными, словно никогда не видели расчески.
— Товарищ Киров?
Желтоволосый кивает, вопросительно глядя на меня своими бесцветными и сонными глазами. Показываю удостоверение, и вопрос в глазах потухает, сменяясь смутным беспокойством.
— Присаживайтесь, пожалуйста. И не обращайте внимания на обстановку. Дело холостяцкое, понимаете…
Он делает беспомощный жест: дескать, если начать наводить порядок, то на это уйдет по крайней мере целый рабочий день. Две кушетки, служащие кроватями, с неубранным бельем и смятыми подушками, на стульях валяются мужские рубашки, на полу — пустые бутылки и книги, на столе груда стаканов, пепельница с окурками, магнитофон и магнитофонные ленты — это только некоторые подробности, которые я улавливаю беглым взглядом. Если начать искать тут улики, то, наверное, можно будет найти не одну, а десять пар грязных носков.
Отодвигаю валяющийся на кушетке свитер, сажусь и закуриваю. Моньо усаживается на кушетке напротив и тоже закуривает, надеясь, как видно, что дым скроет его смущение.
Через широкое окно, вымытое в последний раз, вероятно, задолго до давно прошедшего праздника, виден запущенный двор, еле-еле распустившийся орешник, сгнивший дощатый забор и за ним — разрушенный угол дома напротив. Солнце спряталось за домами, и от этого дворовый пейзаж выглядит еще более мрачным и гнетущим.
— Что же не приберете-то? — спрашиваю, лишь бы сказать что-нибудь.
— Никак не могу собраться с силами, — улыбается Моньо бледной улыбкой.
Нос и верхняя губа юноши нервно подрагивают, словно он старается прогнать севшую на нос нахальную муху.
— Вам нездоровится?
— Слегка перепил, — скромно отвечает Киров.
— И наслушался бразильских мелодий, — дополняю я. — Нельзя ли и мне послушать эту «Бразильскую мелодию»?
— Конечно, можно, почему нет, — оживляется Моньо и встает, обрадованный возможностью ускользнуть от малоприятного разговора.