Интернационал дураков
Шрифт:
– Н-ну, есть же еще Африка, Латинская Америка… И куда бы ты дела своего Ванечку? – взываю я к ее материнским чувствам.
– Я с ним тоже очень плохо обращалась… Один раз ударила его по руке, а он вдруг протягивает мне ручонку, а она вся красная… И говорит: мамочка, пожалуйста, не бей меня!.. Я упала перед ним на колени и говорю: клянусь, если я тебя еще раз ударю, пусть у меня рука отсохнет!..
И все равно, как бы ни разрывалось от жалости мое сердце, его ни на миг не покидает уверенность, что все это уже позади, через какой-нибудь час я услышу единственный в мире хрустальный отклик
“чи-жи2к,
– Господи, можешь ты хоть на минуту забыть про свою постельку?.. – тщетно пытаюсь я изобразить досаду.
– Как же я забуду, когда ты демонов кормишь?.. Не хочешь сделать мне ребеночка, ну и ладно, я найду какого-нибудь еврейского старичка!..
Она сквалыжничает, словно маленькая девочка, и эта игра заставляет нас любить друг друга еще вдвое сильнее. Но это не просто игра. Роль мудрого старшего друга не позволяет мне пересказывать ей мои страшные сны. Хотя, видит бог, этим добром я тоже не обделен. То вдруг вижу отца, который строго на меня смотрит, стоя среди комнаты, а какие-то люди проходят сквозь него, и я тщетно умоляю их этого не делать, то… Ничего, ничего, молчание.
Потом мы не спеша смакуем настоящий кенийский кофе, который она заваривает в своей европейской машине сквозь конические бумажные фильтры, а затем, напутствовав друг друга супружеским поцелуем, расходимся творить добрые дела: она – обустраивать дурачков, я – откликаться на всякий стон, явившийся за красивым отзвуком в мою контору. Я любвеобилен, ибо любим и влюблен. Теперь уже в рыженькую, но если бы ее превратили в огненную брюнетку, в бесцветную блондинку, отрезали ей эту чудную ладошку, в середину которой я больше всего люблю ее целовать, ампутировали ступню с ее простодушной пяточкой, от моей любви не было бы отнято ни корпускулы, только бы эти единственные в мире стеклышки продолжали поблескивать на этих единственных в мире глазках.
А вечера мы посвящаем прекрасному. В советское время театр начинался с очереди, и я порвал с Мельпоменой, верный завету отца: не возжелай ничего, что требует грызни. Тогдашняя красота была кокетка – подмигивала всем, но давала лишь победителям в собачьей свалке; красота нынешняя – честная проститутка, дающая всем, кто хорошо заплатит. Мы платили и наслаждались. Теперь в первом ряду я мог блаженствовать, не рискуя задохнуться от восторга – чему много помогала изысканность режиссеров и вульгарность соседей.
Когда бритоголовый господин в смокинге вразумляет очкарика, вздумавшего сфотографировать пышно расшитый занавес: “Ты чего меня фоткаешь?!. Хочешь туда слетать?!.” – он указывает на прикорнувшие за барьером скрипки и трубы, – это надолго возвращает с небес на землю. Режиссеры, норовящие жить своим умом, то есть хоть чем-нибудь да подпортить выдумки гениев, тоже не позволяли до конца отрешиться от земного. Мой общежитский приятель-меломан, отправляясь на концерт с прямой трансляцией, всегда предупреждал: “Слушай радио, во второй части я тебе покашляю”. Оперные постановщики тоже не могли без того, чтобы где-то не покашлять – обрядить Хозе в лыжный свитер и галифе,
Герцога – в черный эсэсовский плащ с роскошным белым шарфом… Но театральным режиссерам покашлять было мало, они старались пукнуть, да погромче.
Вначале мы только посмеивались, аристократы, усмехающиеся вульгарным выходкам шутов. Мы без особой отрыжки проглотили и бешеного хрипатого Хлестакова-скинхеда, и Гамлета в шахтерской каске, и Карла
Моора в инвалидной коляске, и трех сестер, медлительно кувыркавшихся в огромном аквариуме, испуская цепочки пузырей с отчетливым бульканьем, и блядовитую Катерину, совокуплявшуюся с Кабанихой на чердаке, по которому с душераздирающим мявом метались самые настоящие кошки с прищепками на хвосте, однако король Лир, скитающийся по сцене в одном только презервативе, символизирующем его запоздалое желание никогда больше не иметь детей, сломил наше высокомерие.
– Но почему все так радуются, когда оплевывают красоту?.. – моя девчурка с такой мольбой впивалась в меня своими арбузными глазками на мокром месте, что и я не сумел выказать презрение насилуемого к тем, кто поставил его раком.
– Потому что все уже давно ее тайно ненавидят. Красота спасает нас от ужаса ничтожности, но зато и дает понять, что сами-то мы не того…
Нет уж, если нас поселили во дворце, значит, надо его засрать!
– Может, надо устроить какой-нибудь пикет?..
– Им только того и надо. Гадить, ничем не рискуя, но казаться гонимыми.
– Так что же делать?..
– Убивать без суда и следствия. Сегодня ты показал
Джульетту-лесбиянку – “ковырялку”, а завтра тебя находят с перерезанным горлом. При записке: так будет со всяким, кто покусится. Хочешь гадить в храме – рискуй жизнью. И будешь мученик.
Как думаешь, кто больше годится в мученики – Полтинников или Латунский?
Я серьезно рисковал, рассуждая о таких предметах над подносом с пирожками в полутемной каморке под лестницей – в буфете увенчанного всей Европой “Театра будущего” великого Латунского.
– Полтинников – откровенная шпана, странствующий хам. Он рыгает нам в лицо и наблюдает, рискнем мы дать ему по морде или снова сделаем вид, что это милая шутка. Сегодня он рыгает луком, завтра – чесноком, послезавтра – пивом под воблу, а мы натянуто улыбаемся: ах, как он неистощимо изобретателен! Латунский – другое дело: седина в бороде, скорбь во взоре, глубокомысленные беседы по “Культуре”…
– Кого я вижу!… – на шею мне бросилась обозревательница из
“Ведомостей”, доверчивая девочка сорока с лишним лет с великолепно промытыми антрацитовыми волосами до плеч. – Ты смотрел “Дон