Интернат
Шрифт:
Что-то не так, думает он, что-то тут не так. Ни одной живой души, ни одного голоса. Даже локомотивов не слышно. Даже никто ничем не торгует. Тёмно-синий снег подтекает водой, температура чуть ли не плюсовая, но небо в тучах, влага виснет в воздухе, иногда превращаясь в едва ощутимый дождь, дальше на путях стоит туман, и в этом тумане не слышно ни голосов, ни шагов. Рано ещё, напряжённо думает Паша, просто ещё рано. На юге, там, где начинается город, тоже стоит подозрительная тишина, без взрывов, без разорванного воздуха. Из-за угла выезжает автобус. Паша с облегчением выдыхает – транспорт работает, всё в порядке. Просто ещё рано.
Здоровается с водителем, тот опасливо втягивает голову поглубже в воротник кожанки. Паша проходит в пустой салон, садится возле левого окна. Потом не выдерживает, пересаживается к правому. Водитель настороженно наблюдает за всем этим в зеркало, словно боится пропустить что-то важное. Когда Паша перехватывает его взгляд, отворачивается, запускает двигатель, тянет рычаг передач. Обиженно скрипит железо, автобус трогается с места, водитель совершает круг почёта в пустом тумане, станция остаётся позади. В таких автобусах покойников возят, почему-то думает Паша. Специальные такие
Автобус проезжает одну пустынную улицу, потом следующую. Дальше за поворотом должен быть уличный базар, где пенсионерки каждый день торгуют чем-то мёрзлым. Автобус поворачивает, но никаких пенсионерок, никаких прохожих. Паша уже понимает, что и в самом деле что-то не так, что-то случилось, но делает вид, что всё в порядке. Не паниковать же, действительно. Водитель старательно отводит глаза, гоня катафалк сквозь туман и воду. Нужно было новости посмотреть, что ли, нервничает Паша. А главное – тишина, после всех этих дней, когда небо на юге, над городом, напоминало накалённую на огне арматуру. Тихо и пустынно, будто все сели на ночной поезд и уехали. Остались только Паша с водителем, но и они тоже, – минуя две многоэтажки, построенные на песках, и автобазу, – выкатываются из посёлка. Длинная тополиная аллея ведет на трассу, тополя выглядывают из тумана, как дети из-за родительского плеча. Где-то там, вверху, уже движется солнце, где-то там оно наверняка появилось, и – хоть его и не видно – всё равно чувствуется. А больше не чувствуется ничего. И Паша настороженно рассматривает всю эту влагу вокруг, стараясь понять, что же он пропустил, что хотел пояснить ему тот залитый кровью тип из телевизора. Водитель осторожно объезжает холодные ямы, дотягивает до трассы, поворачивает направо. Автобус подкатывает к остановке, привычно останавливается, тут всегда кто-нибудь подсаживается. Но, похоже, не сегодня. Водитель скорее по привычке какое-то время стоит, не закрывая дверей, потом оглядывается на Пашу, будто спрашивая разрешения, двери закрываются, автобус трогается дальше, набирает скорость и выезжает прямо к блокпосту.
– Твою маму, – только и произносит водитель.
Блокпост забит военными: стоят за бетонными блоками, под истрёпанными государственными флагами, молча глядят в направлении города. Сколько раз он проезжал это место за последние полгода, с тех пор как сюда после коротких боёв вернулась державная власть? Отправляясь в город или возвращаясь домой, на станцию, приходилось каждый раз ждать проверки документов, другими словами – ждать неприятностей. Хотя Пашу всегда пропускали молча, без всяких вопросов – местный, с пропиской всё в порядке, государство к нему претензий не имеет. Паша привык к равнодушным взглядам, к размеренным, механичным движениям силовиков, к чёрным ногтям, к тому, что нужно отдать паспорт с пропиской и ждать, когда твоя страна в очередной раз удостоверится в твоей законопослушности. Бойцы молча возвращали документы, Паша запихивал паспорт в карман, стараясь ни с кем не встречаться взглядом. Государственные флаги размывало дождями, краски блекли, растворяясь в сером осеннем воздухе, как снег в тёплой воде.
Паша смотрит в окно, видит, как мимо них проскакивает джип, обтянутый тёмным железом. Из джипа выпрыгивают трое с автоматами. Не обращая внимания на их рейсовый катафалк, бегут в толпу, быстро собирающуюся впереди. Бойцы стоят, перекрикиваются, вырывают друг у друга бинокли, разглядывают трассу впереди, напрягают красные от дыма и недосыпа глаза, обрамлённые глубокими морщинами. Но трасса пуста, пуста настолько, что это пугает. Обычно по ней всё время что-нибудь движется. Несмотря на то что город уже долгое время находился почти в полной блокаде и кольцо вокруг него непрерывно сжималось, кто-нибудь всегда прорывался по этой единственной дороге – то туда, то обратно. В основном это были военные, подвозившие в город боеприпасы, или волонтёры, что доставляли отсюда, с севера, с мирной территории в обложенный город разные вещи, типа тёплой одежды или про- тивопростудных средств. Кому могли быть нужны проти- вопростудные средства в городе, который обстреливался из тяжёлой артиллерии, который вот-вот должны были сдать? Но это никого не останавливало – целые колонны продолжали прорываться с материка к осаждённым, иногда вполне ожидаемо попадая под обстрелы. Хотя понятно было, что город сдадут, что войска вынуждены будут отойти, забрав с собой флаги Пашиной страны, и что линия фронта так или иначе отодвинется на север, к станции, а значит и смерть станет ближе на десяток километров. Но кого это волновало? Гражданские тоже отваживались, рвались – в город по развороченному асфальту. Военные пытались их отговорить, но военным здесь никто особенно не доверял, каждый считал себя самым умным и пёрся под миномёты за какой-нибудь справкой из пенсионного фонда. И правда, выбирая между смертью и бюрократией, иногда лучше выбирать смерть. Военные злились, иногда перекрывали пункт, но, как только обстрелы стихали, перед блокпостом снова выстраивалась очередь. Приходилось пропускать.
Сейчас же на трассе совсем пусто. Похоже, там, в городе, действительно происходит что-то страшное, что-то способное остановить даже маршрутчиков и спекулянтов. И стоит толпа небритых мужчин, свирепых от недосыпа и безысходности, посреди бетонных блоков и колючей проволоки, и все кричат друг на друга, срывают друг на друге злость. И от толпы, направляясь в сторону их автобуса, отделяется худой высокий боец, – под шлемом, который ему великоват, исступлённые глаза, исступлённые и широко раскрытые, широко раскрыты они, скорее всего, от страха, – боец выбрасывает вперёд руку, мол, стоять, не двигаться. Хотя они и так не двигаются – стоят, замерли, затаили дыхание. В автобусе внезапно оказывается так много места, и воздух становится таким разреженным – хватай его ртом, не хватай, всё равно дышать нечем. Боец подходит к двери и бьёт ладонью по металлу. Автобус, словно затонувшая субмарина, отзывается гулом, водитель излишне резко открывает дверь.
– Куда, блядь? – кричит ему боец и, сгорбившись, поднимается в салон. Он вынужден пригнуться, и шлем наползает ему на глаза, Паше кажется, что он его знает, хотя откуда? Откуда? – думает Паша. А боец смотрит недобро, подходит, поправляет шлем, вытирает глаза рукой и кричит Паше в лицо:
– Документы! Блядь, документы!
Паша лезет в карманы, и карманов становится вдруг так много, что он в них теряется и ничего не может найти, и достаёт разный мусор: то влажные салфетки, которыми утром протирает в школе свои ботинки, то распечатанные темы для уроков, то извещения с почты о том, что нужно зайти забрать бандероль. Да-да, думает Паша, испуганно глядя бойцу в лицо, нужно ведь забрать бандероль, бандероль, бандероль. Забыл, думает он, и его кожа в мгновение становится мокрой и холодной, будто его самого протёрли влажными салфетками.
– Ну? – кричит, нависая, боец.
И главное, Паша не может понять, на каком языке тот говорит – на русском? На украинском? Слова из него вырываются так рвано и ломано, что в них нет ни интонации, ни акцента, просто выкрикивает что-то, словно выкашливает простуду. Должен бы говорить на державной, украинской, паникует Паша, месяц назад здесь стояла часть откуда-то из Житомира, ещё смеялись над тем, как он скользил с русского на украинский и наоборот. Они это или не они, лихорадочно соображает Паша, глядя в рассвирепевшие глаза, в которых отражается весь его, Пашин, испуг.
– Забыл, – отвечает Паша.
– Шо? – не верит боец.
Водитель срывается с кресла, не зная, как быть – бежать или стоять на месте. И Паша тоже не знает, как быть, и думает: ну как же так, как же так?
В этот момент с улицы кто-то кричит, кричит так резко и протяжно, что боец вздрагивает, разворачивается и рвётся к выходу, отталкивая водителя. Тот падает на своё кресло, но быстро подхватывается и выскакивает вслед за бойцом. И Паша тоже выскакивает, и все они подбегают к толпе, которая вдруг замолкает и расступается. И вот тогда, с юга, из-за горизонта, со стороны города, отрезанного блокадой, будто из невидимой воздушной ямы, начинают валить люди. По одному, по двое, целыми группами, они тяжело выныривают из-за линии горизонта и движутся сюда, по направлению к толпе, что молча стоит и ждёт. Чуть заметные там, на горизонте, они постепенно увеличиваются, растут, словно тени после полудня. Уже никто не смотрит в бинокль, и никто не кричит, словно боясь всполошить эту процессию, постепенно заполняющую собой трассу, растягиваясь на сотни метров. Бойцы идут размеренно, кажется даже, что никуда не спешат, хотя сразу же становится ясно, что идти быстрее они просто не могут – слишком измучены, слишком трудно даются им эти последние несколько сотен метров. Но идти нужно, вот они и идут, не останавливаясь, упрямо приближаются, идут на свой флаг, поднимаются к блокпосту из долины, как пассажиры, которых сняли с рейсового автобуса за безбилетный проезд. Время как будто ускоряется, и всё происходит так быстро, что никто не успевает ни испугаться, ни обрадоваться. Первые уже подходят к выкрашенным краской бетонным блокам, а там, на горизонте, появляются всё новые и новые, и тоже спускаются вниз, направляясь на север, к своим. И чем ближе они подходят, чем отчётливее становятся их лица, тем тише становится вокруг. Потому что теперь видно их глаза, и в глазах этих нет ничего хорошего – только вымученность и стужа. И дыхание у них такое холодное, что от него даже пар не поднимается. Чёрные от грязи лица, яркие белки глаз. Шлемы, чёрные порванные шапочки. Вокруг шей намотаны серые от кирпичной пыли платки. Оружие, ремни, пустые карманы, мешки за плечами, чёрные от смазочного масла руки, перепачканные размокшим чернозёмом и битым кирпичом башмаки. Первые, уже на подходе, всматриваются в лица стоящих с упрёком и недоверием, будто все те, что здесь стоят и их ждут, в чём-то виноваты, и будто всё должно быть наоборот – это им, выходящим из города, следовало стоять сейчас здесь, под низким январским небом и смотреть на юг, за горизонт, где нет ничего, кроме грязи и смерти. И вот первый из них подходит к укреплениям и вдруг выбрасывает вверх сжатый кулак и начинает кричать, словно ругает богов за плохое поведение. Проклинает, угрожает, злится, слёзы текут по его лицу, делая его чище. Толпа расступается ещё шире, и те, что подходят, смешиваются с теми, кто стоит, словно грязная речная вода смешивается с прозрачной морской. Люди уже не вмещаются между холодными блоками, а тот, что пришёл первым, всё стоит посреди толпы и криком кричит что-то про несправедливость и месть, про то, что город сдали, бросили, вместе со всеми, кто там живёт, отдали в чужие руки, не удержали, отступили, вылезли из западни. И хорошо тем, кто вылез, а как быть тем, что остался там, на расстрелянных улицах? Как быть с ними? Кто их оттуда заберёт? Что ж мы, кричит он, не опуская кулаки, бросили, сбежали, предали город? Как же так? Кто за это ответит? Олежа, кричит, Олежа, напарник мой, я его даже закопать не успел, не успел оттащить в снег, лежит, сгоревший, на заправке. На кого я его оставил? Кто его вытащит? Кто? Он кричит и грозит кулаком дождевой туче. Пока кто- то из тех, кто подошёл позднее, протискиваясь мимо него, просто не вламывает ему по голове, мол, заткнись, без тебя паршиво. И тогда начинают говорить все разом: кто-то расспрашивает, кто-то отвечает, кого-то тащат отогревать, кого-то укутывают старым, обгоревшим одеялом. Тут вдруг на пост выходит ещё одна группа – с носилками на плечах, и на этих носилках лежит кто-то до такой степени рваный и окровавленный, что Паша лишь отводит глаза, а какой-то офицер начинает кричать, чтобы подогнали скорую, хотя какая здесь может быть скорая? Носилки перехватывают те, у кого больше сил, и несут их к автобусу, давай, кричат водителю, заводи, отвезёшь его на станцию. Паша думает, что это вообще лучший вариант – вернуться сейчас домой, и тоже делает шаг к автобусу, но возле двери уже стоит военный и, даже не оглядываясь, отталкивает Пашу, тот лишь видит, как носилки осторожно передают в середину автобуса, замечает слипшиеся волосы и сахарную бледность кости, словно бы разрезали дыню, вывернув её сладкое нутро, видит сведённую судорогой руку, вцепившуюся в носилки, держащуюся за них так крепко, как держатся только за жизнь.
Автобус пробует развернуться, но вокруг колышется толпа, все кричат и мешают, мешают и кричат, а кричат больше всего про то, чтоб не мешали. Наконец, кто-то даёт команду, толпа страгивается с места и отползает в сторону, автобус разворачивается и исчезает за поворотом. Пашу оттеснили на обочину, он как-то беспомощно пытается оттуда выбраться, кто-то зовёт его из-за спины, закурить дай, говорит ему боец без шлема с грязными серебряными волосами. Нет у меня, отвечает ему Паша. А что есть, не отпускает его боец. Паша машинально лезет в карман и достаёт оттуда свой паспорт.