Инженю
Шрифт:
Но, сколь бы оживленным ни был Пале-Рояль днем, Пале-Рояль, озаренный светом, представлял собой совсем иное зрелище: все торговцы драгоценностями, серебром, хрусталем, все модистки, все портные, все парикмахеры со шпагой на боку завладевали новыми лавками, рекламой которым служил скандальный процесс их владельца. В одном углу Пале-Рояля шумел театр Варьете, куда актер Бордье привлекал своими арлекинадами весь Париж; в другом углу рычал № 113, страшный игорный притон; по его адресу г-н Андриё сочинил философическое четверостишие:
Три двери ведут в этот храм Сатаны — Надежда, Бесчестье и Смерть от потери; И в первую входят, иллюзий полны, Выходят же в прочие двери.
Напротив № 113, на противоположной стороне, находилось кафе Фуа, место встречи авторов всех петиций, а в центре этого треугольника высился тот знаменитый цирк (о нем мы уже рассказывали), где располагались кабинет для чтения Жирардена, театр бродячих акробатов и Социальный клуб, на
Выйдя из Павлиньей улицы (в ту эпоху, как и сегодня, эта улица была довольно малолюдной), Дантон и Марат заметили повсюду признаки возбуждения, что всегда возвещают приближение какого-либо кризиса. Действительно, начал распространяться слух об отставке де Бриена и возвращении г-на Неккера, и сильно встревоженные люди высыпали из домов, собираясь группами на улицах, площадях и перекрестках; повсюду слышались имена двух соперников: имя де Бриена произносилось с удовольствием торжествующей ненависти, имя Неккера — с нотками признательности и радости. Посреди этих разговоров расточались громкие хвалы королю, ибо в 1788 году все — кто с пером в руках, кто с речью на устах — еще оставались монархистами.
Марат и Дантон проходили сквозь эти группы, не задерживаясь; на Новом мосту людей скопилось так много, что кареты были вынуждены двигаться шагом; впрочем, то обстоятельство, что распространившаяся днем новость еще не подтвердилась, придавало всем этим группам почти угрожающий характер, а надежда, зародившаяся на мгновение, пусть даже она будет обманута, становилась пламенем хоть и мимолетным, но, тем не менее, горящим достаточно долго, чтобы подогреть страсти.
По мере приближения к Пале-Роялю продвигаться вперед стало почти невозможно: казалось, что подходишь к улью. Во-первых, покои герцога Орлеанского были залиты ярким светом и многочисленные тени, двигающиеся в светлых проемах окон за газовыми портьерами, указывали на то, что сегодняшним вечером его высочество дает большой прием; во-вторых, на площади, как и на соседних улицах, скапливался народ, и вечное движение толпы, заполнявшей Пале-Рояль или выходившей из этого дворца, было похоже на приливы и отливы волн у берега океана.
В этом подобии людского моря Марат и Дантон оказались сильными пловцами, поэтому им скоро удалось пересечь Фонтанный двор и подойти к Пале-Роялю со стороны, противоположной той, по которой они проходили утром, то есть со стороны улицы Валуа.
Когда они подошли к входу двойной галереи, именуемой в те времена Татарским станом, Дантон, невзирая на явное отвращение своего спутника к тому, что они увидели, на несколько минут задержался. В самом деле, это было любопытное зрелище — мы, люди, родившиеся в начале этого века, застали его конец, — зрелище ярко накрашенных дам, увешанных перьями и драгоценностями, декольтированных до пояса, или в юбках, едва доходивших до колен; эти дамы похотливыми жестами зазывали любого прохожего или преследовали его насмешками; одни из них ходили парами, напоминая подруг, другие сходились и обменивались — это было подобно искре, высекаемой из кремня, — рыночным ругательством, всегда заставлявшим вздрагивать слушателей, которые не могли привыкнуть к тому, что поток непристойностей льется из уст этих прелестных созданий, чья внешность и одежда отличались от внешности и одежды знатных дам эпохи лишь тем, что они носили фальшивые драгоценности и никак не желали принимать на свой счет поговорку: «Ворует, как герцогиня».
Итак, Дантон смотрел во все глаза; этого мужчину мощного сложения, где бы он ни был и в каком бы положении ни оказывался, всегда влекло либо наслаждение, либо металл, на который можно его купить, поэтому он задержался у двери менялы перед слитками золота и чашами с золотыми монетами, так же как при входе в Пале-Рояль остановился посмотреть на проституток.
Марат потащил его за собой, и Дантон пошел за ним, невольно оглядываясь на гнусный вертеп разврата.
Но едва они вошли под своды каменной галереи, как все изменилось: на смену искушению плотскому пришел соблазн нравственный. В то время непристойные книги были на вершине своего успеха; торговцы (их узнавали по плащам, ибо все они носили плащи, хотя на дворе стоял август) предлагали эти книжки прохожим. Один из них тянул за рукав Марата, другой — Дантона: «Сударь, не желаете ли „Знатного развратника“, сочинение господина графа де Мирабо? Прелестный роман!»; «Сударь, не угодно ли „Фелицию, или Мои проказы“ господина де Нерсиа, с гравюрами?»; «Сударь, не возьмете ли „Кума Матьё“, сочинение аббата Дюлорана?» В ту эпоху и возникло выражение «торговать книгами из-под полы».
Чтобы избавиться от этих посредников порока, — надо признать, что Дантон не питал к ним того отвращения, какое испытывал Марат, суровый поклонник Жан Жака, — наши герои устремились в сад, где суетились дуэньи, вербовавшие клиентов для надомных проституток; но в тот вечер почтенные матроны были несколько напуганы слухами, распространяемыми в саду, где собралось, наверное, более двух тысяч мужчин, жаждущих новостей; с этими делать было нечего, поскольку любопытство заглушило в них все другие чувства.
Дантон и Марат не без труда добрались до ската, по которому спускались в цирк; оставалось лишь идти вниз, и, если только вы были владельцем клубной карты, ничто больше не могло бы помешать вам попасть в число избранных.
У Дантона было две карты, поэтому у входа никаких затруднений не возникло: наоборот, Дантона и Марата со светской любезностью приветствовали распорядители и наши герои вошли в зал.
Великолепие зала ослепляло. Наверное, две тысячи свечей озаряли аристократическое собрание. Знамена Америки, переплетенные со знаменами Франции, затеняли своими складками картуши, на которых были начертаны имена побед, одержанных объединенными армиями; в глубине зала привлекали взгляд три увенчанных лавровыми венками бюста: по углам — Лафайета и Франклина, в середине — Вашингтона.
Теодор Ламет, старший из двух братьев, носящих эту фамилию, занимал кресло председателя; Лакло, автор «Опасных связей», исполнял должность секретаря.
На трибунах и галереях было много женщин — покровительниц американской независимости. Среди них выделялись: г-жа де Жанлис в полонезе из тафты в полоску и с прической под инсургентку; маркиза де Виллет, красивая и добрая протеже Вольтера, — в черкеске с отделкой из обшитых пятнистой лентой блонд и в чепце, украшенном диадемой; Тереза Кабаррюс, ставшая позднее г-жой Тальен, а тогда всего лишь маркиза де Фонтене: прекрасная всегда, в тот день она была прекраснее, чем обычно, в шляпке «тереза» с вуалью из черного газа, сквозь которую, словно две звезды в ночи, сверкали ее испанские глаза; виконтесса де Богарне, Жозефина Таше де ла Пажери, восхитительное, беспечное создание, в те минуты возбужденное предсказанием мадемуазель Ленорман, гадалки из Сен-Жерменского предместья, объявившей ей, что в один прекрасный день она станет королевой или императрицей Франции: кем точно, гадалка не знала, но карты точно сказали, что Жозефине непременно быть либо той, либо другой; знаменитая Олимпия де Гуж, рожденная в Монпелье (ее матерью была торговка платьем, ходившая по домам, а отцом был увенчанный лаврами Леонар Бурдон, по прозвищу «Царственный венец») и ставшая простым побегом дерева славы; эта странная литераторша, имевшая двести тысяч ливров годового дохода, не умела ни читать, ни писать и диктовала своим секретарям пьесы и романы, которые сама не могла даже перечитать; появление Олимпии, совпавшее с приходом Дантона и Марата, встретили взрывом неистовых рукоплесканий, ведь она после пяти лет ожидания, хлопот и подарков только что поставила во Французском театре свою пьесу «Рабство чернокожих», не имевшую никакого успеха, хотя провал пьесы не мешал тому, чтобы автору аплодировали если не за талант, то за благие намерения.
Если мы пожелали бы сделать обзор трибун и галерей Социального клуба, превращенного в тот вечер, как уже было сказано, в Американский клуб, нам пришлось бы назвать всех красивых, богатых и знаменитых женщин Парижа.
Среди них, пока одна тянула его за рукав, другая хотела обнять, третья окликала издалека, протягивая прелестную ручку, порхал герой дня маркиз де Лафайет. Тогда это был красивый, изящный молодой мужчина тридцати одного года. Патриций, обладатель огромного состояния, по жене (дочери герцога д'Айена, с которой он сочетался браком уже пятнадцать лет тому назад) находившийся в родстве с самыми знатными фамилиями Франции, в двадцать лет Лафайет, влекомый из Франции тем вихрем свободы, что пронесся над миром, еще не зная, где он стихнет, тайком снарядил два корабля, нагрузив их оружием и боеприпасами, и приплыл в Бостон подобно тому, как полвека спустя Байрон объявился в Миссолунги; но ему, более удачливому, чем прославленный поэт, суждено было увидеть освобождение народа, помочь которому он приехал, и если за Вашингтоном осталось звание отца американской свободы, то Лафайета все-таки позволено будет именовать ее крестным отцом. Восторг, который вызывал Лафайет, вернувшийся во Францию, превосходил, наверное, тот восторг, с каким его встречали в Америке; на родине Лафайета усыновила мода, королева расточала ему улыбки, Франклин провозгласил его гражданином, а Людовик XVI присвоил ему звание генерала.
Популярность была приятна, генеральский мундир прекрасно сидел на молодом мужчине тридцати одного года: это подсказывало Лафайету тщеславие, но если предположить, что тщеславие, однажды заговорив, сможет умолкнуть, то женщины так часто напоминали генералу о нем, что он просто не мог этого забывать.
Знаки уважения к себе вместе с Лафайетом разделял в тот вечер и граф д'Эстен. Побежденный в Индии, где он дважды попадал в плен, адмирал взял реванш в Америке; там он, после того как дал Хоу сражение, исход которого остался неясным, и потерпел неудачу в атаке на Сент-Люсю, наголову разбил коммодора Байрона. В отличие от Лафайета, граф Эктор д'Эстен был старик, и восторги собравшихся между ним и его молодым соперником были поделены поровну по единодушному согласию: женщины требовали Лафайета, мужчины окружали д'Эстена.