Иоанн Антонович
Шрифт:
Они прекращают. Но гарнизонные солдаты продолжают стрелять.
– Прекратить стрельбу! – кричит Мирович им, в туман.
Но у гарнизонных солдат своё начальство – Власьев и Чекин. Солдаты стреляют. Пули слышны, но на некотором расстоянии, стреляют не прицеливаясь – туман! Мирович в бешенстве.
– Ах так! – кричит он в туман. – Тогда выкатить пушку!
Выкатывают пушку.
Пушка шестифунтовая, медная. Приносят порох, пыжи, фитили, шесть ядер. Те, из тумана, стреляют.
– Заряжай! Зажигай фитиль!
Пушка
– Стойте! Не стреляйте! Мы – сдаёмся!
Из тумана выходит капитан Власьев. В расстёгнутом мундире, безоружный, толстое лицо трясётся и как-то слезится, что ли.
– Всё! – вздыхает капитан. – Пошли.
Он вздыхает и ни на кого не смотрит, отворачивается.
Мирович восхищён; обнимает капитана, эту тушу ему не обхватить, усы у Власьева обвисли, соломенные, он осторожно отстраняется от Мировича, как несоучастник.
Солдаты разбегаются по казармам (искать камеру Иоанна). На галерее всех встречает поручик Чекин.
Мирович хочет обнять и Чекина, а Чекин, как и Власьев, отстраняется, он тоже туша, но поменьше и без усов, а с какими-то студенистыми (в тумане, что ли?) бакенбардами.
– Где государь? – спрашивает Мирович резко. Он возбуждён до последней степени, он то вскакивает, то садится на камень, то хватает за рукава, за пуговицы офицеров. Его мечта – в двух шагах! Его лицо подёргивается, нервный тик.
Осуществленье! У него совсем пересохло во рту, он дышит, как рыба, судорожно хватая раскрытым ртом воздух. И Власьев, и Чекин – в нерешительности, в меланхолии.
– Где государь? Ты, туша! – Мирович обращается к Чекину, приставляет к его горлу остриё шпаги.
– Нет государя, – чуть не плачет добродушный Чекин, и его бакенбарды трясутся.
Ни слова не говоря, Мирович бьёт (болван!) рукояткой пистолета – в лоб! Он хватает Чекина за бакенбарды и тащит тушу и трясёт:
– Где государь? Показывай камеру!
Власьев стоит у перил галереи, отделяется от перил, усы – опущены, лицо – толстое, блестит, как слезится:
– Пошли… я покажу… отпусти человека.
Мирович отпускает и послушно идёт. Идёт за Власьевым, и хвалит его, и даёт ему всякие обещания. Власьев – ни слова, безответен, не оборачивается. Он какое-то время возится с ключами.
А Мирович кричит на всю галерею, в сторону Чекина. Мирович ещё не остыл, кричит:
– Посмотри на Власьева, ты, байбак! Это – молодец! У него усы! А ты? Тупица! Другой бы давно заколол тебя, кабан! Колите кабана! – кричит Мирович, обращаясь неизвестно к кому.
Мировичу нужно покричать. Никто не понимает его криков и не прислушивается. Кого колоть? Какого кабана? Солдаты переспрашивать боятся.
Дверь камеры открыта, распахнута. Мирович рвётся в камеру. Там темно.
Неизвестно откуда взялась свеча: Власьев зажигает свечу, прикрывая огонёк от лёгкого ветра ладонью (большой, с
Он входит в камеру.
– Ну вот, – вздыхает Власьев и поднимает свечу.
Камера освещена, большая и пустая, в стены вбиты деревянные колышки, гвоздики, на колышках одежда, матросская, на подоконнике склеенные из газет и раскрашенные кубики и матрёшки – игрушки двадцатичетырехлетнего императора. В последнее время Иоанн окончательно впал в детство и мастерил детские игрушки, кубики и матрёшки.
– Где же… – Мирович оглядывается и не договаривает.
Власьев опускает свечу. На полу – распростёртое человеческое тело… Чьё?
– Это… кто? – спросил Мирович и не пошевелился. – Кто это? – закричал Мирович, оглядываясь то на Власьева, то на труп.
Власьев не отвернулся. Он смотрел на Мировича не мигая. Смотрел, и ни один мускул не шевельнулся на его толстом лице с соломенными опущенными усами. Он смотрел на Мировича так, как смотрят в окно, в пустую тьму.
Всё.
Бунта не будет.
В ушах – какой-то странный тик, руки онемели и повисли, они болят, наверное, болят от напряжения ногти, то есть под ногтями, – Мирович ещё судорожно сжимал рукоять шпаги.
Всё. Мирович вкладывает шпагу в ножны. Он вертит в руке отяжелевший пистолет и не знает, как с ним, с пистолетом, быть, он делает несколько шагов в сторону подоконника, подходит к подоконнику и бросает пистолет на подоконник, перебирает раскрашенные кубики, безучастно рассматривает матрёшек.
В дверях уже – солдаты. Самих солдат не видно, они в какой-то мути, брезжат лишь тусклые лица и поблёскивают, серебрятся и золотятся пуговицы и пряжки.
На полу блеснула бритва. Мирович поднимает бритву, рассматривает, – не дешёвая, английская, с английской короной, выгравированной на лезвии, и с вензелями на лезвии.
В камере уже вибрирует голос Чекина. У него так вибрирует голос, скорее всего, потому, что Чекин отчаянно жестикулирует. Голос – вопль, но всё время срывается:
– Это – мы! Но не мы! То есть мы не виноваты! Нам всё равно, кто он! Он не император для тюрьмы – арестант! Мы по присяге! Так приказано! Мы знали, кто он, но – присяга! Мы виноваты! Или – нет!
Чекин совсем запутывается. Что он говорит – разобраться нет сил.
Мирович ни на кого не смотрит.
– Эх вы, – говорит Мирович, – сволочи. Бессовестные вы люди, – говорит он тихо и страшно, – убийцы. Его-то за что вы убили? Ну ладно меня бы, ладно уж, – говорит он, – но такого-то человека за что?!
– Мы не убили! Присяга! Мы только ударили! – бормочет Чекин.
– Он же был глупый и тихий, как птица, – говорит Мирович. – Разве можно ударить птицу – бритвой?
Мирович подходит к трупу и опускается на колени, целует руку мертвеца, поднимает свою чёрную цыганскую голову, глаза его полны слёз, он целует ногу мертвеца. И встаёт.