Исцеляющая любовь
Шрифт:
— Это странно и грустно, Линк, — сказал тогда Хершель своему одиннадцатилетнему приемному сыну. — Даже до Гитлера для нас Рождество и Пасха чаще становились днями погромов. Отец всегда говорил мне: «Какая ирония! Мы-то воспринимали Иисуса как благочестивого еврейского юношу, которому были бы ненавистны деяния, совершаемые ныне Его именем».
— Папа, а это все знают? — спросил Линк.
— Все должны это знать, — ответил Хершель. — Но большинство людей предпочитают… не знать. Чтобы не сбиться с толку.
— Меня это
— Это оттого, что у нас очень много общего, — вмешалась Ханна. — Недаром Ветхий Завет учит «возлюбить ближнего своего, как самого себя».
— И это дословная цитата, — добавил Хершель. В юности он был очень религиозным и знал Библию почти наизусть. — Это из Книги Левит, глава девятнадцатая, стих восемнадцатый.
Постепенно расспросы мальчика, вступавшего в подростковый возраст, становились все глубже.
— Пап, если Бог такой справедливый и карает всех злых, как говорит наша мисс Хейз в воскресной школе, то почему он допустил смерть такого количества евреев? Почему он позволил, чтобы мой отец…
— Этот вопрос, — признался Хершель, — мучил и меня, еще когда я был в лагере, когда смотрел, как уводят на смерть всю мою родню, а больше всего — когда я остался жив. Я спрашивал себя: неужели Бог подобен отцу, у которого есть любимые и нелюбимые дети?
— И ты нашел ответ?
— Ответ, мой мальчик, состоит в том, что я не считаю себя вправе задавать этот вопрос. Я даже помыслить себе не могу, как можно спросить у Бога, почему погибли мои братья. Я только должен жить дальше и оправдывать оказанную мне Господом честь.
Единственное, что осталось от его былой религиозности, была бесхитростная церемония по случаю Судного дня — Йом-Кипур. Хершель зажег свечку — одну, в память о тех, кто погиб по причине, которая была выше его понимания.
И он сказал Линку:
— Эта свеча горит и в память о твоем отце.
Мальчика это глубоко тронуло.
В заключение краткой церемонии Хершель произносил поминальную молитву — кадиш.
Мальчика завораживали звуки этого чужого, печального языка и страсть, звучавшая в голосе отца при исполнении кадиша.
— Что это, папа? — робко спросил он.
— Традиционная еврейская молитва по умершим, — пояснил Хершель.
Линк задумался.
— А ты меня научишь словам?
— В этом нет нужды. Вот она, на следующей странице, по-английски. Смотри: «Да будет благословенно великое имя Его во веки вечные».
— Нет, — возразил Линк, — я хочу ее читать на языке Писания.
— Это трудно, — вмешалась Ханна, тронутая переживаниями мальчика.
— Не забывай, дорогая, — возразил Хершель, — что эту молитву всегда приводят и в латинской транскрипции, так что произнести ее может каждый, даже не зная языка.
Он открыл сидур на последней странице и протянул Линку.
— Давай-ка прочти, а я послушаю. Если что-то не поймешь, я тебе помогу.
Но Линк прочел текст без запинки:
— Йизгадал ве йискадош шмей рабох…
Тут ему захотелось узнать, что это означает.
Прочтя перевод, он опять повернулся к Хершелю с вопросом:
— А почему в молитве по усопшему не называется даже его имя? Она вся посвящена восхвалению Господа.
— А, — вздохнул Хершель, — это оттого, что если мы будем помнить Его имя, то Он станет помнить всех остальных.
Однако взросление в такой необычной атмосфере — любви и отчуждения одновременно — нередко порождало проблемы. Особенно когда Линк настоял на том, чтобы его стали называть другим именем — таким, чтобы оно соответствовало его принадлежности к двум разным народам. Идеальным оказалось имя Бен, служившее уменьшительным от Беннета и одновременно означавшее «сын» по-еврейски.
— Пап, кто я такой на самом деле? — как-то спросил он Хершеля.
— Не понял… — удивился тот.
— Ребята в школе меня иногда спрашивают, считать ли меня евреем, раз вы с мамой оба евреи. Но тут обязательно кто-нибудь встрянет и заявит, что это невозможно, поскольку я всегда был и буду черным. От этого у меня в голове полная каша. Иногда мне хочется просто уйти к себе и закрыться от всех.
Хершель задумался. Но четкого ответа найти не смог. Наконец он ответил просто:
— Это Америка, сынок, здесь ты можешь быть тем, кем захочешь.
— Что он имел в виду? — спросил Хершель, укладываясь спать. — Небось стычки какие-нибудь были?
Ханна пожала плечами.
— Ханна, когда ты так на меня смотришь, я сразу вижу, что ты чего-то недоговариваешь.
И тогда она поделилась с ним догадками, почерпнутыми из поведения Бена и его обрывочных реплик. Она поняла, что в дело шли не только слова, но и кулаки. Что даже в такой привилегированной школе их сын столкнулся с нетерпимостью. Причем с двух сторон.
— Хуже всего то, что дело не ограничивается гоями в школе, — проворчала она. — Твой чудесный братец и его орава ничуть не лучше. Бена не приглашают ни на рождественские вечера в школе, ни на праздники в синагоге, куда ходит твой брат. Вспомни: когда ты прошлым летом привез его к Стиву в клуб поиграть в теннис, у членов этого клуба чуть не случилась истерика. Он всюду чужой.
— А мы с тобой, позволь спросить? — сказал Хершель.
— Мы? Мы — два старика. Точнее, скоро в них превратимся. Что станет с мальчиком, когда мы умрем?
— Предлагаешь отослать его назад в Джорджию? — в шутку предложил Хершель.
— Нет, я только констатирую факт. У нас прекрасный сын. Он самый добрый, самый нежный ребенок из всех, кого я знаю.
— Но мы должны подготовить его, научить его быть сильным…
— Сильным? Для чего?
— Для того чтобы считаться не просто черным, но еще и отчасти евреем. За это сочетание с него будут спрашивать сполна.
Это было неизбежно. Жизнь Бена в семье Ландсманн превратилась в постоянное переживание холокоста. Память о холокосте витала в воздухе, даже когда само это слово не произносилось.