Исчезнувшее село
Шрифт:
— Стоим раз в сенатском коридоре, просто духом пали, не знаем, к кому подойти, кого просить, чтобы по-человечески к нам отнеслись: чиновники там, все равно, что деревянные истуканы. Вдруг подходит человек, улыбается. — «Что, говорит, браты казаки, носы повесили?» Мы ему и рассказали. Оказался он отставным полковым канцеляристом, из Лубен, а прозванье ему — Осип Коробка. Такую накатал он нам бумагу, что в сенате даже в удивление пришли. Стали мы с ним встречаться почти каждый день. Он нам все тонкости сенатские объяснил и сразу поставил дело на верную дорогу. Башковитый человек. Хлопочет
Поздно осенью, уже когда снег выпал и санная дорога установилась, пришел в Турбаи из Лубен странник в монашеской скуфейке. Постучался в хату к Колубайке:
— Я из Питера, от известного тебе Осипа Коробки. Просил зайти — передать горькую весть.
— Что такое? — испугался Колубайко. — Отказал нам сенат? Не признал?
— Нет, еще рассмотрения сенатского не было. С Нового года только обещают. А горькая весть в другом: товарищ твой, с которым ты до сенату хлопотать приходил, застудился в сырости и холоде, схватила его какая-то болезнь острая, — и как на огне сгорел, — умер. Осип его похоронил по закону. Наказывал передать, что после случая этого по гроб жизни своей будет для вашего дела стараться и не отступится, пока не добьется свободы.
Странника Колубайко отвел к атаману Цапко. Собралась громада. И перед громадой еще раз рассказал прохожий старичок все, что ему передал Осип Коробка.
— За народ помер человек, слава ему вечная! — говорили взволнованно турбаевцы о Золотаревском.
И была эта смерть как бы огненным столбом, вставшим над всей жизнью села: еще упорней, еще горячей каждый подумал, что воля должна быть отвоевана, что панских надругательств и утеснений терпеть дальше нельзя, что если не избавиться от них сейчас, они тяжким гнетом придавят и придушат на долгие времена.
VI
Золотыми снопами поля уставились. Уже отжали яровую пшеницу и овсы. Наступил тихий август. Заскрипели возы с полей на гумна, застучали на гумнах цепы. Но не на казацких усадьбах складывались свозимые хлебные сокровища, не около клунь и садов турбаевских вставали теплые стены снопов, — главная сила золотого урожая рекой потекла на обширные панские молотильные токи, тучные богатые скирды коренасто вырастали в усадьбе Базилевских, в их амбары ненасытные ссыпалось тяжелое крупное зерно. Только малая доля того, что уродила щедрая земля турбаевская, только редкие кучи с узких полос легли в стройных невысоких скирдочках в казацких дворах: не для своего благосостояния натирались жгучие мозоли и проливался едкий пот турбаевцев из года в год, а для увеличения богатств Базилевских.
Вечером, накануне спасова дня, когда в садочке за клуней Колубайко вырезывал из борти, привязанной к старой дикой груше, первые соты меда, его окликнула жена Одарка.
— Игнат, тут тебя какой-то человек спрашивает.
Повернул Колубайко голову — и даже сердце
— Осип! Коробцю! Да ты ли?
Коробка стоял у перелаза и улыбался, прищурив один глаз не то от закатывающегося солнца, не то от какой-то большой радости, переполнявшей его.
— Я самый. Здравствуй, Игнат. С праздником, с великим днем тебя поздравляю!
Колубайко, наскоро заложив борть, шел уже навстречу, неся в руках глиняную миску с медом.
— Как с праздником? С кануном пока. Завтра праздник ведь.
— Нет, друже, сегодня праздник. Сегодня. Волю казацкую привез я вам!
— Волю? — воскликнул Колубайко, и ноги у него вдруг стали легкими, точно воздух поднял его над землею. — Волю? Брат! Осип!.. Дорогой человек… Значит, все-таки дождались, добились?..
От волнения он побледнел. Только черные глаза его сверкали счастьем и твердостью и стали еще темней и глубже.
— Добились!.. Можно сказать, зубами вырвали. Вот и бумага: «Июня тридцатого дня постановил правительствующий сенат признать вольные права за всеми теми турбаевцами, которые записаны полковником Капнистом в казацкие компуты, и за всеми, кто народился от них».
Как радостный ветер, как необыкновенная чудесная птица, облетела эта весть Турбаи. Давно уже ночь наступила, давно уже звезды усеяли небо мерцающими роями, а село, точно на Пасху, не-спало, — в светлом волнении, в разговорах, в обсуждении случившегося. Начиналась новая, свободная, жизнь. Каждый чувствовал, будто он второй раз родился.
Вся хата атамана Цапко была густо набита народом. Втиснулось туда столько людей, что казалось, вот-вот, — и стены лопнут, не выдержав небывалого человеческого напора. В переднем углу: в светце горела лучина. Коробка, придвинувшись к мигающему мутному свету, читал большой лист мелко исписанной бумаги — копию сенатского указа. Каждое слово ловилось присутствующими, как дар, как откровение. И хотя многое из замысловатых канцелярских выражений осталось непонятным, но главное было ясно: за турбаевцами признаны вольные казацкие права, власти Базилевских конец. Завтра начнется день — и шире будет земля, родней солнце, слаще воздух, милей жизнь.
— Мне не хотели этой копии давать, — рассказывал Коробка после прочтения. — Но я подкупил одного канцеляриста, и он тайно переписал всё — от слова до слова.
— А когда нам объявят этот указ? Скорей бы! — гудели нетерпеливые голоса.
Коробка поднимал голову, лучина освещала его огромный лоб и острые серые глаза, с улыбкой уверенности в себе, в своих силах, в своей удаче.
— С объявлением, известно, будут тянуть. Пока все формальности проделают, должно время пройти.
— А если скроют? Ведь могут указ утаить совершенно.
— Ну, нет! — зло и решительно сверкали колючие глаза Коробки. — Этого не бойтесь… Не посмеют. За сокрытие сенатского указа и дворянским головам не поздоровится.
И всю ночь, до рассвета, громада советовалась с Коробкой, что нужно делать, как поступать и держаться, чтобы скорее избавиться от Базилевских. Решено было ждать объявления указа от властей, а если случится задержка, подавать жалобу на нарушение распоряжений правительства.