Искатель. 1976. Выпуск №2
Шрифт:
Я усмехнулся:
— Не далее как вчера он был жив, здоров и благополучен, — и подумал, что часть панафидинского благополучия Лыжину на верняка не помешала бы.
Не отрывая взгляда от портрета старика, будто советуясь с ним, Лыжин раздумчиво сказал:
— Только в загсе человеческая жизнь обозначается от рождения до смерти. На самом деле человек много раз умирает, снова рождается, опять умирает и воскресает вновь.
— И Панафидин?
— Конечно. Вы разговаривали вчера совсем с другим Панафидиным, вовсе не с тем, с которым я работал много лет. Тот давно умер — для меня, во всяком случае.
— Это иносказание.
— Такая процедура называется эксгумацией, — сказал механически Лыжин.
— Совершенно верно, — кивнул я. — Я прошу вас для отыскания истины произвести моральную эксгумацию того Панафидина, который, как вы говорите, давно умер.
Лыжин сидел теперь, прикрыв глаза ладонью, будто защищался от непереносимо яркого света каких-то давних воспоминаний, эти воспоминания были ему радостны и горьки, и на лице его быстро сменялось множество выражений и мимик, мчавшихся, как кинокадры, и точно так же создававших единую картину острой душевной боли, почти непереносимого страдания.
Он заговорил медленно, словно воспоминания были скрыты где-то за далеким перевалом и ему нужны были силы, чтобы дотащить их нелегкое бремя к горизонту сегодняшнего осеннего вечера, в эту захламленную, заваленную книгами и рукописями комнату, вновь рассмотреть их под зеленым мятым светом своей настольной лампы и предложить моему вниманию. И я заметил, что Лыжин, пока говорил, ни разу не взглянул на старый портрет.
— Жил на свете хороший парень, верный друг и талантливый человек Сашка Панафидин. Но однажды с ним случилась беда, и этого никто тогда не заметил. Он заболел. Он заразился страшным вирусом — в него вошел микроб Страха. Он еще жил, дружил, любил, работал, а микроб в нем рос, он клубился от нетерпения его сожрать, он наливался злой силой, выпивая из него кровь, душу, мозг. И однажды микроб стал больше его самого — это был Огромный Страх. И умер друг, умер добрый любопытный человек, умер ученый. Осталась оболочка, наполненная Огромным Страхом. Она ходит по миру и обманывает людей, рассказывая всем, что она якобы и есть Сашка Панафидин…
— Но мне Панафидин совсем не показался напуганным, — сказал я.
— Да? — безразлично спросил Лыжин. — Вы, наверное, не совсем правильно поняли меня. Его страх не реакция на факт, это градиента поведения. Он управляет им всегда, он подчинил его, как раба.
— А почему он заболел Огромным Страхом? Внутреннее предрасположение? Или опасное окружение? Или какое-то событие в жизни?
— Мы все предрасположены к этой болезни — естественная реакция наших далеких предков на окружающий мир, таинственный, опасный, непонятный! Мы несем ее в своих генах. Но одни воюют со страхом всю жизнь и побеждают, а другие сдаются ему — сразу или постепенно. Панафидин проиграл войну страху в несколько сражений — каждый раз, когда надо было принять решение, страх подступал к его сердцу, болотным ядовитым туманом обволакивал его душу, и он старался откупиться от него любой данью — друзьями, любовью, совестью ученого. И талант свой он бросил в зловонную пасть этому ненасытному Молоху.
И тут мне вдруг пришло в голову, что Лыжин не совсем в своем уме. Говорил он быстро, возбужденно, глотая концы слов, блестя глазами и весь во власти захватившей его идеи. Я перебил
— Скажите, а вот вы сами храбрый человек?
— Я? Я? — удивился Лыжин. — Я трус во всем и всегда. Я боялся темноты, отца, я боюсь соседки, начальства на работе, своей лаборантки, я боялся женщин, чтобы они не посмеялись надо мной, я боялся драться, чтобы меня не поколотили.
— Тогда в чем же отличие?
— Я свой страх ненавидел, но не сдавался ему, я всегда с ним боролся и презирал себя, когда мне не удавалось совладать с ним.
— А Панафидин?
— Он сделал из своего страха удобную идеологию и комфортабельную жизненную программу.
— Не совсем понятно — как можно что-то сделать из страха?
— Поясню. Он приспособился к нему, а я мечтаю страх уничтожить. Человечество безгранично богато, прекрасно и мудро, и мешает ему быть счастливым только одно — страх.
— Это тоже иносказание?
— Нет! Это истина простая и конкретная, как атомная модель Бора! Уничтожив страх, человек станет навсегда счастливым…
— Я полагал, что для счастья человеческого имеют значение еще какие-то категории — любовь, например, бессмертие, да и хлеб наш насущный… — сказал я.
Лыжин сердито затряс головой:
— Это не функции, а только производные! Страх — это боль, тьма, голод, невежество, обман, безнравственность, пьянство! Это тирания сильных и ничтожество слабых! Это готовность унижаться и потребность унижать! Страх — это фашизм, который стоял не на силе кучки уголовников, а на бессилии парализованных страхом миллионов. Страх — это палач, убийца и вор, и он мешает людям возвышенно любить и талантливо работать…
— Сирано де Бержерак был бесстрашен и талантлив…
— Мир не может быть абсолютен, иначе в его замкнутости нарушился бы великий механизм саморегулирования.
— В ваших, словах и поступках я наблюдаю грубое противоречие, — сказал я.
— А именно? — посмотрел на меня исподлобья Лыжин.
— Если ваши высказывания о Панафидине упростить, как говорится, привести к виду, удобному для логарифмирования, то со всей очевидностью получается, что наш дорогой пан профессор — подлец. Так?
— Ну-у…
— Да уж чего там — так выходит, если называть своими именами то, что вытекает из вашей теории многофазности нашего существования и смертности бациллы страха. Согласны?
— Допустим.
— Почему же вы не заявили об этом во всеуслышание? Почему вы не пошли на самый громкий скандал с ним? Почему тихо собрали вещички и ушли из института, лаборатории, как я понимаю, по собственному желанию? И работаете теперь не ведущим исследовательской группы центра, а старшим лаборантом в посредственной больнице?
— Резонный вопрос. Отвечу. По двум причинам: во-первых, потому, что я тоже трус. Я с ужасом тогда представил эту ужасную, унизительную многомесячную или многолетнюю волокиту разбирательства! Бр-р-р! А во-вторых, у меня не было времени, мне надо было работать, чтобы не на словах, а делом доказать свою правоту. В науке идеи — это не палаш, на них рубиться нельзя… А кроме того, я вообще не мог ничего сказать о Панафидине…
— Почему?
— Потому что Панафидин совершил подлость, он предал. Страх получил с него и эту дань — он отрекся от своего прошлого, и если бы он понял, что я знаю о его Страхе, который он прячет, как труп в подполе, он бы с перепугу мог наделать еще бог знает что…