Искатель. 1987. Выпуск №3
Шрифт:
Хотелось подстелить что-нибудь волчице, но Егор не решился трогать ее, укрыл только со спины еловыми лапами. Натыкал лап и промеж берез, чтоб не так дуло, постелил себе. Хлеб и сало были, как всегда, в кармане, и он, отогрев хлеб над огнем, поел. А вот попить было нечего. Снегу кругом сколько хочешь, да разве снегом напьешься? Только себя растравишь. Растопить бы, на худой конец, а в чем? Были в санях кружки, забыл взять…
Короткий декабрьский день угасал. Сумерки обкладывали прогалину со всех сторон, изменяли формы деревьев и кустов. Все сделалось другим — затаенным, загадочным.
Прислонившись спиной к березовому стволу, Егор время от времени поправлял палкой костер, сгребал поближе к поленьям откатившиеся уголья и поглядывал на волчицу. Она почти не дышала, и, только присмотревшись, можно было заметить, как еле-еле
Вспомнилось об охотниках. Поди, уже давно в деревне. Разговоров, поди! Как же: шесть волков зараз! Раньше-то за всю зиму столько не брали, а тут за полдня… Председатель, конечно, зайдет к Маше, обскажет все, как есть, но Маша все равно беспокоиться станет. Хоть бы догадался председатель, соврал бы, что дал, мол, Егору ружье, а то ведь Маша знает, что он без ничего утром ушел. Как бы не накричала на председателя. Устроились, скажет, сами приехали, а Егор отдувайся за всех…
Волчица неожиданно захрипела, и Егор так и вскинулся. Подумал: все, кончается. Он поворошил костер, стало светлее, и можно было увидеть, дышит волчица или уже нет. Она дышала, и Егор успокоился, но на всякий случай пододвинулся к волчице поближе. Ему казалось, что, когда он рядом, она и сквозь беспамятство чует это и ей не так страшно в этом темном и глухом беспамятстве.
Время шло все быстрее к ночи, мороз усиливался. Впотьмах Егор нарубил еще лапника и, устроив себе настоящую постель, лег. Никакая опасность не угрожала ему в этой темени. Стаи больше не было, другие волки рыскали далеко, а всех прочих отгонял огонь костра и волчицын запах. Зарывшись в лапник, Егор лежал и смотрел на небо. Оно было все в звездах и все дрожало, как будто еле выдерживало тяжесть звезд. Их вид никогда особенно не волновал Егора. Он относился к ним как к чему-то само собой разумеющемуся — как к листьям на деревьях или к перьям на курице. Ну звезды. Ну есть и есть. Не было бы их, было б что-нибудь другое. Гармония звездного неба была ему незнакома, и если б ему сказали, что на небе можно найти чуть ли не сотню созвездий, он удивился бы, потому что знал из них одно-единственное — Большую Медведицу. Как-то так получилось в жизни, что некогда было разглядывать звезды. И вот, в кои-то веки, он смотрел на них, и постепенно звездная картина все сильнее захватывала его. В прозрачности белых и голубых огней звезды казались такими чуждыми, что брала оторопь. Это сколько ж до них?! Он и представить не мог, сколько, и лишь смутно, славно бы инстинктом живущего в нем другого существа, угадывал чудовищность расстояний. До звезд было так далеко, что всякий путь к ним искривлялся, но никакое тяготение и никакие иные поля не могли отклонить мысль, Всепроникающая, она в кратчайший миг перенесла его к звездам, и он ужаснулся, посмотрев с этой страшной высоты вниз.
Все виделось ему, не стало никаких горизонтов, и можно было заглянуть за самый край. Безлюдна и темна была лежащая под ним земля. Все спало там, и только в одном месте, как свеча на ветру, трепетал слабый костер. И кто-то, знакомый по какой-то далекой, словно уже прошедшей жизни, сидел возле костра и смотрел в ночное небо. И то ли живой, то ли мертвый волк лежал рядом на красном от крови снегу. Дикий лес обступал этих двоих, но все будто повымерло в нем или бежало прочь, как от предчувствия чьей-то близкой смерти. Она действительно была близка; ее присутствие ощущалось даже здесь, на звездных высотах, и в тот самый миг, когда она приблизилась к костру, небо над лесом прочеркнул ослепительный след упавшей звезды…
Егор очнулся. Словно что-то прошло мимо, задев его своим краем. Он привстал и почувствовал, как по спине прошел холодок: на него смотрела волчица. Было чудом, как она, почти неживая, сумела повернуться, но теперь она лежала на брюхе и смотрела в лицо Егору неотрывным, немигающим взглядом.
Господи, никак отошла?!
Егор опустился на колени и протянул руку, намереваясь погладить волчицу и сказать ей что-нибудь ласковое, но так и замер: то, что он принял за жизнь, было на самом деле смертью, и он понял это, увидев глаза волчицы вблизи. В них был один только ужас; разверстые, они уже видели то, чего так страшится все сущее, для чего вся жизнь есть одно длинное приуготовление.
— Эх,
Чуждо и дико раздался человеческий голое в ночном лесу, некстати он был в нем в эту пору, но, услышав его, волчица из последних сил потянулась к Егору и уткнулась мордой в его колени, словно хотела спрятаться от того страшного, что надвигалось на нее из вселенской тьмы.
— Эх, милая, — повторил Егор, гладя волчицу по голове. Ладонь нащупала старую вмятину от пули, и к горлу Егора подкатил ком. И он стал ненавистен самому себе, как днем ему были ненавистны охотники, толпившиеся около убиты к ими волчат.
— Прости, милая… Слышишь?
Он нее гладил и гладил волчицу, чувствуя, как замирает в ней жизнь. И вот она вздохнула, и по ее телу прошла судорога. Оскалилась морда, и только что живший зверь стал мертвым, костенея и обезображиваясь на глазах.
Тишина стояла вокруг. Что-то неуловимо менялось в природе, и невозможно было постичь суть изменений — их можно было только почувствовать.
Близился час восхода луны, смутный и роковой час, когда чаще всего умирают животные и люди.
Павел АМНУЭЛЬ
И УСЛЫШАЛ ГОЛОС
Лида плачет. И хотя она с улыбкой протягивает мне то чашечку кофе, то поджаренные тосты, но я все разно вижу, что она плачет. Она не может понять, что со мной — я знаю, что стал совершенно другим после возвращения. И ничего не могу объяснить. Ничего.
Я молча допиваю кофе и выхожу на балкон. Наша квартира на последнем этаже, а дом — тридцатиэтажка — самый высокий в городе, и я вижу, как на территории Института бегают по грузовому двору роботы-наладчики, В машинном корпусе ритмично вспыхивают лампы отсчета — кто-то сейчас стартует в прошлое. Дальше пустырь, там только начали рыть фундамент под новый корпус для палеонтологов. На окраине города, за пустырем, у подъезда Дома прессы полощутся на ветру разноцветные флаги, и выше всех — флаг ООН. Толпу у входа я не могу разглядеть, но знаю, что она уже собралась, и знаю зачем. Я не пойду туда, я никуда не пойду, буду стоять на балконе и ждать, когда Лида соберет посуду и уйдет к своим биологам. И тогда… Что? Я еще не знаю, но что-то придется делать.
У меня всегда была слабая воля. В детстве я слушался всех и подпадал под любое влияние. «Валя очень послушный мальчик», — говорила мать с гордостью. Не знаю, чем тут можно было гордиться. Отец учил меня не подчиняться обстоятельствам. Я плохо его помню — он был моряком, ходил в кругосветки и наверняка в детстве не слыл таким пай-мальчиком, как я. Учился я отлично, потому что подпал под влияние классного наставника.
Когда после школы я подался в Институт хронографии, никто не понял моего поступка. А я всего лишь находился под сильнейшим влиянием личности Рагозина, о чем никто не догадывался, и потому мой поступок был признан первым проявлением самостоятельности.
С Рагозиным я познакомился только на втором курсе, до этого лишь читал запоем его книги и статьи. Они-то и поразили меня, и заставили сделать то, чего я и сам от себя не ожидал. Рагозин, не подозревая того, воспитал во мне мужчину. Вряд ли он предвидел такой педагогический эффект от своих сугубо научных и совершенно лишенных внешней занимательности публикаций.
Рагозин! Маленький, щуплый, морщившийся от болей — он уже тогда был тяжело и безнадежно болен, — создатель хронодинамики подавлял одним своим взглядом. Ему бы родиться в Индии, заклинать змей и гипнотизировать толпу на площадях. Основы хронографии мы знали, как нам казалось, не хуже его самого, потому что сдавали каждый раздел не меньше десятка раз. Только абсолютно полное понимание — и тогда пятерка. В противном случае только двойка. По-моему, Рагозин и жил так, деля весь мир на две категории, два цвета. Хорошее и плохое, белое и черное. Хронодинамика и все остальное. Или пусть хронодинамика принесет людям счастье, или пусть ее вовсе не будет. Он был мечтателем, романтиком. Его выступления перед нами, шалевшими от восторга, невозможно описать. Это надо было видеть и прочувствовать. И надо было видеть и прочувствовать то время, время моей юности.