Искатель. 1988. Выпуск №5
Шрифт:
— Ну и как же нам быть? — криво усмехнулся Матвей, пряча растерянность.
— Согласно моей гипотезе, — серьёзно пояснял Ренат, — наиболее сильные эмоциональные всплески возникают на временных сломах, как я их условно определяю. Ну, например, пушкинское:
Я вас любил. Любовь ещё, быть может,В душе моей угасла не совсем.Но пусть она вас больше не тревожит:Я не хочу печалить вас ничем.Это один из классических образцов лирической, то есть высокоэмоциональной поэзии, и одновременно —
— Ты считаешь, что это большое открытие? — осторожно спрашивал Матвей.
— Во–первых, открытия пока вовсе нет, есть догадки, не больше… А что касается открытия… Скажи, ты помнишь из школы, что сделало человека человеком?
— Ещё бы — труд сделал!
— Вот именно. А если когда–нибудь моё открытие состоится, то оно будет означать, что человека сделало человеком осознание фактора времени. А труд только вытесал из обезьян материал для человека.
— Ну это ты, брат, загнул…
— На научном языке это звучит примерно так: «На мой взгляд, уважаемый коллега, ваша гипотеза нуждается в глубоко фундированных исследованиях», смеялся Ренат. — Но только эта гипотеза выходит далеко за рамки литературы — в психологию, философию. Правда, литература тем и хороша, что выводит на самый широкий круг гносеологических проблем…
— Чего?
— Проблем познания. Но это всё впереди, пока я за философию всерьёз не брался, пока — вот, конкретика, — и он обеими руками хлопал по стопкам книг. — А вообще–то мне хочется верить, что все мы — дети времени, что от него зависит вся наша эмоциональная жизнь, жизнь души. Но это я только с тобой так распускаюсь, а в другое время не позволяю себе увлекаться далёкой перспективой. Иначе — прости–прощай, моя научная объективность и добросовестность!
Не раз и не два «пытал» Матвей Рената и всё примерял его мысли к своей потаённой работе, всё старался понять, как же изменится человек, когда откроется ему будущее.
И однажды намекнул, в общих чертах рассказал о том, чем занят дни напролёт на чердаке. Но Ренат отреагировал странновато. «Что ж, — сказал он, — это дело интересное. Желаю удачи». И перевёл разговор на другую тему…
— …Ты мой бирюк, — шептала Мила и водила пальчиком по его бороде. Раз, два, три…
— Что ты считаешь?
— Седые волосы…
— Я уже старый.
— Только семь. Не старый.
— Я уже прожил одну жизнь, а теперь живу вторую. Я старше всех абхазских долгожителей.
— Наоборот, ты ещё совсем маленький малыш в этой второй жизни. И у тебя есть детские тайны, как у малыша…
— Не надо, Мила.
— Но ведь я всё равно узнаю, чем ты там занят на чердаке целыми днями.
— Узнаешь, если сделаю…
— Что?
— Самогонный аппарат, — засмеялся Матвей.
— Ты смеёшься, потому что считаешь меня дурочкой. Сам не хочешь сказать, но я всё равно догадалась…
— О! Я, кажется, снова слышу знаменитую колдунью!
— Смейся, смейся… Ты хочешь узнать будущее.
— Ты… Ты… — опешил Матвей. — Как ты догадалась?
Теперь засмеялась Мила.
— Вот так–то, таинственный бирюк! Колдовство!
— Нет, правда, откуда?
— Ты не знаешь, что ты говоришь по ночам?
— Неужели? — искренне удивился Матвей.
— Мне это приятно, — опять засмеялась Мила. — Это значит, что ты никогда не жил ни с кем… долго.
— И что ж я говорю?
— У тебя есть любимая фраза: «Человек должен знать будущее» — я её раз пять уже слышала. А иногда ты говоришь так жалобно: «Слепые мы, слепые, как так можно!» — и будто всхлипываешь. Или вдруг заскрипишь зубами страшно и как крикнешь: «Ты покажешь будущее, покажешь!» Я сначала даже пугалась, а теперь привыкла. Я тебя вот так поглажу — и ты сразу успокаиваешься и спишь. Посапываешь, как малыш…
— Да, в разведку меня посылать нельзя, — улыбнулся Матвей смущённо.
— Я и не пущу тебя ни в какую разведку, выдумал! А ещё… Обещай, что ты не будешь сердиться! Ну!
Матвей молчал.
— Ну обещай, а то не скажу!
— Обещаю.
— Один раз я решила попробовать… Я слышала, что если человек говорит во сне, то в это время надо взять его за мизинец и задавать любые вопросы — он ответит честно… Я так и сделала однажды… Я тебе только три вопроса задала.
— Какие? — спросил Матвей недовольно.
— Ну не сердись, пожалуйста, Матвей! Я спросила, правда ли, что ты хочешь сделать что–то такое, чтобы угадать будущее. И ты сказал: «Да». Но это был второй вопрос, а сперва я спросила… Не сердись! Я сбросила: любишь ли ты меня? И знаешь, что ты ответил?
— «Да», что же ещё…
— Нет! Ты ответил: «Очень!»
— Это я могу и наяву сказать…
— Ну а мне хотелось, чтобы совсем–совсем–совсем правду…
— Правдолюбка, — улыбнулся Матвей и чмокнул её в щёку. — А третий вопрос?
— Понимаешь, Матвей, ты во сне иногда говоришь о каком–то Единороге… Я не понимаю, что… И я спросила: «Кто такой Единорог?» Но ты ничего не ответил. Я снова спросила, и ты забормотал что–то про чуму, войну, время… Я не поняла. Кто это — Единорог?
— Да никто, — сказал Матвей. — Проста сказку, наверное, вспомнил. Я в детстве сказки любил, мифы… Спи, колдунья.
— Не могу…
— А что случилось?
— Знаешь, мне и хорошо и тревожно. Хорошо, потому что люблю тебя, а тревожно — не понимаю почему… Как будто что–то на нас надвигается… Я чувствую — вон с той стороны, из–за леса. Как будто там что–то собралось, скопилось и медленно–медленно ползёт к нам через лес… Страшно.
— Не бойся, ведь я с тобой, — сказал он неуверенно.
— У тебя бывает так — когда и хорошо и страшно?
Он не ответил.
Ещё бы не знать ему этого! Он испугался, как точно высказала Мила то же, что чувствовал он, и поразился этому совпадению, и сразу же понял, что не совпадение тут, а родство, единство, а значит — соединение судеб. И это, именно это, а не взвесь тревоги и счастья всерьёз испугало его. Ведь он снова, как в лётные годы, не мог, не имел права соединять свой путь с душой другого человека. Он бросил свою судьбу против неведомых, угрюмых сил и сам, только сам должен был выиграть или проиграть. А проигравший должен быть смят, растоптан, безвозвратно изувечен и выброшен вон из мира, который останется тогда несправедливым, немилосердным.