Искатель. 2009. Выпуск №6
Шрифт:
Не помню момента смерти, не знаю, как это произошло, но время знаю точно, потому что посмотрел на часы — инстинктивно, без всяких иных мыслей, — когда ощутил себя собой: здоровым и бодрым. Я стоял в ванной перед зеркалом и чистил свою челюсть, чтобы вставить ее привычным движением в беззубый рот. В зеркале отражались часы, висевшие над дверью, я всегда на них смотрел, умываясь и торопясь позавтракать и сесть к компьютеру, чтобы написать ежедневную порцию текстов — статью для газеты или главу нового романа, или научно-популярный очерк для журнала «Знание — сила». Я заметил время, подумал: «Что-то мне нехорошо» — и…
И вспомнил. Все и сразу. Жизни мои всплывали не по очереди,
Обозрел свою память и понял, какое это счастье — жить, быть здоровым, иметь то, что я имел сейчас, и не думать, что этого могло не быть.
Помня о других своих жизнях, я не хотел забывать нынешнюю и обратился памятью к ней, будто вбивал клин, который невозможно было бы вытащить.
Мне было шестьдесят четыре, и в последний раз я лежал в больнице восемь лет назад, когда умерла Марина, и у меня случился сердечный приступ. С тех пор жил бобылем, и мне было хорошо. Я всегда мечтал о такой жизни: думать о чем хочу, писать что хочу, вечерами ездить в гости к знакомым, в том числе женщинам, у которых можно было и на ночь остаться, было бы взаимное желание. Иногда посещал концерты. С дочкой после того, как она переехала с мужем в Вильнюс, я виделся редко. Внуков — их у меня было двое: девочка и мальчик, которому недавно исполнился год, — не видел никогда. Да и не хотелось. Сонька меня раз сто звала: приезжай, папа, что ты один дни коротаешь? Случись что, тебе и стакан воды подать некому будет, или ты хочешь, чтобы я с этим стаканом каждый раз к тебе ездила?
Дался ей стакан, честное слово. У меня было достаточно знакомых, соседи тоже попались хорошие, Богдановы, например, что жили этажом ниже. Прекрасные люди, тоже пенсионеры, мы почти каждый вечер проводили вместе, обсуждая новости и дискутируя, в основном, о науке, потому что спорить на политические темы считали бессмысленным.
Я всегда был за мощную и грозную державу, а Богдановы считали себя либералами, ну и ладно. Я не стал рассказывать, как либералы в одной из моих жизней развалили вполне жизнеспособный Советский Союз. Цены на нефть упали, верно, но и либералы свои руки приложили. Я об этом не говорил — Игорь Николаевич непременно ответил бы, что свои фантазии я могу и в романе описать, а политика — искусство реального. Конечно, он прав.
Но и я был прав — в новом своем опусе, «Красном солнце Картеньи», я рассказал о своей седьмой жизни, почти ничего не присочинив, разве что самую малость для развития сюжета, в литературном произведении нужен конфликт, а в моей жизни конфликтов было не очень много. В издательстве удивились, прочитав роман: ах, Дубинин осваивает новое для себя направление альтернативной истории, неплохо-неплохо, но динамики маловато, прежде вы, Владимир Сергеич, писали ярче, вам реальные истории лучше даются, чем фантастика. Конечно, книга пойдет в производство, но имейте в виду на будущее… Читатель привык к вашему имиджу, все-таки вы если не классик, то, как минимум, корифей, тридцать лет творческой деятельности, семнадцать романов, три сборника рассказов, прекрасная творческая биография, нужно соответствовать.
Я не стал говорить, что и этот мой роман к альтернативной истории не имел никакого отношения. К альтернативной жизни — может быть. К альтернативной памяти — наверняка. Больше я описаниями собственных переживаний не занимался. Опыт с «Красным солнцем» остался единичным литературным экспериментом. Не любил я ставить опыты над самим собой. Книги надо придумывать, а не излагать собственную биографию — я всегда был в этом уверен, а теперь убедился, что был прав.
Астрофизику я, кстати, забросил сразу после выхода первой книги — в шестьдесят девятом, через год после университета. По распределению попал в лабораторию главного инженера на машиностроительный завод. Скука смертная. Там я написал свой первый роман «Завод», производственный опус а-ля Хейли. И любовь там была, и подлость, и месть — по-советски, понятное дело.
Роман опубликовали в московской «Молодой гвардии», прислали договор на новое произведение. «Наш советский Хейли». Я хотел быть не Хейли, а Дубининым. Надеюсь, что стал. Кстати, тогда и на Мариночке женился — наши мамы разговорились: «У меня сын никак не женится, он, кстати, писатель, Дубинин его фамилия, может, слышали?» — «Ой, конечно, известная фамилия, а у меня дочь, синий чулок…» Только после свадьбы я узнал, что у «синего чулка» было до меня немало романов и даже один аборт, но Марину я любил и был уверен, что само провидение устроило встречу наших мам.
Сонечка родилась в семьдесят девятом, когда мы уже не мечтали о ребенке: врачи говорили, что после раннего аборта вероятность забеременеть минимальна.
В Москву переехали в восемьдесят шестом, когда у меня вышла юбилейная, десятая книга. Тираж оказался астрономическим — полмиллиона, не шутка. Мы купили на гонорар кооперативную квартиру в Теплом Стане. Не хотелось расставаться с родным городом, но в столицу тянуло еще сильнее. В Баку нас ничто не удерживало: родители — и мои, и Марины — лежали на новом кладбище за Волчьими воротами, в Москве для жены работа нашлась почти сразу, биохимики пользовались спросом, она выбирала несколько месяцев, пока не определилась. И Соне в столице понравилось — она училась в престижной физико-математической школе, поступила в университет, но не на физику-математику, как мы с Мариной рассчитывали, а на филфак, хотя я и отговаривал.
Все оказалось к лучшему. Даже с ценами на нефть повезло — хотя об этой стороне жизни я задумался только после того, как вспомнил себя в других реальностях. Когда меня тряхнуло в две тысячи девятом, я стал думать: отчего это в других моих жизнях Советский Союз распался где в восьмидесятых, где в девяностых, а «здесь и сейчас» вот он — живой и здоровый, ничего ему, то есть нам, не делается. Живем неплохо. В пресловутой Америке лучше, это и по телевизору видно, и в Интернете, и те, кто ездил, рассказывают, но что значит «лучше»? В московских магазинах есть почти все, что на какой-нибудь Семидесятой улице в Нью-Йорке. У них тридцать два сорта колбасы, а у нас девять. Лично мне достаточно двух сортов — вареной и копченой, лишь бы вкусно было. Машины у них лучше? Наверно, но меня вполне устраивала «Нива», да и куда я ездил? В концерты, в гости, пару раз на юг, в Коктебель. В Баку после отъезда ни разу не был — поверите? Мог бы, но… Что-то удерживало. Впрочем, я прекрасно понимал — что именно. «Не возвращайтесь к былым возлюбленным, былых возлюбленных на свете нет». Это не только о женщинах, это, возможно, вообще не о женщинах, а об ушедшей молодости, о невозвратимом. Память должна остаться, а возвращаться не надо.
Мысленно я часто возвращался в Баку — и в тот, где я описывал усовершенствованные задвижки, и в тот, где работал в обсерватории, и в тот, откуда уехал совсем молодым, чтобы служить (вот дурак-то был!) на далекой ракетной базе. В последние годы, оставшись один, я возвращался памятью в тот или иной вариант своей молодости — по настроению: проснешься утром, все болит, ноет, понимаешь, что нужно вставать, чтобы жить… или жить только для того, чтобы каждое утро вставать и садиться к компьютеру? Стоит ли? Вот раньше… И лежишь, вспоминаешь. Все мои памяти были подобны кадрам из хорошо снятого и сохранившегося фильма. Из десятка фильмов.