Искра жизни [перевод Р.Эйвадиса]
Шрифт:
Нойбауер вынул сигару из рта. Она не раскуривалась. Дерьмо. Но люди покупают. Готовы курить что угодно, лишь бы дым был. Если бы не карточная система, можно было бы продавать в десять раз больше. Жаль. Он еще раз окинул взглядом магазин. Повезло. Ничего не случилось. Он сплюнул. Он вдруг ощутил во рту неприятный привкус. Наверное, сигара. А может, нет? Ничего же не случилось. Нервы? С чего это ему вдруг вспомнились все эти старые истории? Давно забытая чепуха! Садясь в машину, он выбросил сигару, а две оставшиеся отдал шоферу.
— Держи, Альфред. Побалуешься вечерком. А теперь вперед! В сад.
Сад
Над садом повисли сумерки. Небо на этой стороне было ясным; на верхушках яблонь покачивалась луна. Крепко пахло свежевскопанной землей. На грядках уже пустили ростки первые овощи, а на фруктовых деревьях набухли клейкие почки. Японская вишня, маленькое деревцо, простоявшее зиму в теплице из стекла, уже покрылась нежным бело-розовым пушком — робко раскрывающимися цветами.
Русские работали на другом конце сада. Нойбауеру видны были их темные согнутые спины и фигура часового с винтовкой, словно подпиравшего примкнутым штыком небо. Часовой был просто так, для порядка: русские и без него не убежали бы. Да и куда они могли убежать — в своей лагерной одежде, не зная языка? Они возились с большим бумажным мешком, набитым пеплом из крематория. Этот пепел они сыпали в борозды, на грядках со спаржей и земляникой, которую Нойбауер особенно любил; он мог съесть ее сколько угодно. В мешке был пепел шестидесяти человек, в том числе двенадцати детей.
В густом, фиолетовом сумраке раннего вечера смутно белели первые примулы и нарциссы. Они росли у южной стены, под стеклом. Нойбауер склонился над ними. Нарциссы не имели запаха. Зато вовсю благоухали фиалки, крохотные ночные фиалки, скрытые темнотой.
Он глубоко вдохнул. Это был егу сад. Он ни у кого не отнимал его. Это было его место. Место, где опять становишься человеком, после суровой службы на благо отечества и постоянных забот о семье. Он с удовлетворением огляделся вокруг, посмотрел на утопающую в жимолости и увитую ветвями роз беседку, потом на живую самшитовую изгородь, на искусственный грот из туфа, на кусты сирени; он вдохнул терпкий воздух, в котором уже чувствовалось дыхание весны, нежно коснулся рукой укутанных соломой стволов персиков и груш у стены, и наконец открыл дверь в хлев.
Он не пошел ни к курам, рассевшимся на насесте и чем-то похожим на старух, ни к двум поросятам, которые спали, зарывшись в солому, — он сразу же отправился к кроликам.
Это были белые и серые ангорцы. Они спали, но когда он включил свет, они сонно зашевелились. Нойбауер просунул палец сквозь проволочную петлю решетки и потрепал их мягкую шерстку. Он не знал ничего на свете, что могло бы быть мягче этой шерстки. Потом он набрал из корзины, стоявшей поблизости, капустных листьев и моркови и рассовал все это по клеткам. Кролики не спеша принялись за угощение, мягко шевеля своими нежными розовыми губами.
— Мукки, — поманил он. — Иди ко мне, Мукки.
Тепло хлева действовало убаюкивающе. Оно обволакивало, словно медленно приближающийся,
— Мукки, — вновь позвал он.
Крупный белый самец осторожно взял своими нежными губами капустный лист из его руки. Красные глаза его горели, словно рубины. Нойбауер почесал ему загривок. Сапоги его заскрипели, когда он наклонился. Как сказала Сельма? «Ты там в безопасности, в своем лагере»? Какая, к черту, «безопасность»? Когда он вообще был в безопасности?
Он подложил еще капустных листьев в клетки. «Двенадцать лет! — подумал он. — До захвата власти я был простым почтовым служащим. Двести марок в месяц. Как говорится, ни прожить, ни умереть по-человечески. Теперь у меня кое-что есть. И я не хочу это потерять».
Он еще раз взглянул в рубиновые глаза самца. Сегодня все обошлось. И дальше все будет тоже хорошо. Бомбежка вполне могла быть случайностью. Такое бывает, особенно когда бомбить посылают новые, еще не обстрелянные соединения. Город не имеет военного значения, иначе бы его давно уже попытались уничтожить. Нойбауер чувствовал, как к нему возвращается душевное равновесие.
— Мукки, — пробормотал он и подумал: «В безопасности? Конечно, в безопасности! Кому же охота в последний момент сыграть в ящик?»
Глава четвертая
— Проклятые скоты! Еще раз все сначала!
Рабочие команды Большого лагеря стояли на плацу, тщательно выстроенные по блокам, в колонны по десять человек. Уже стемнело, и в полумраке эта людская масса в полосатых костюмах была похожа на огромное стадо смертельно уставших зебр.
Перекличка продолжалась уже больше часа, но желаемого результата никак не получалось. Виновата была бомбежка. Команды, работавшие на медном заводе, понесли потери. Одна из бомб угодила в их цех; несколько человек было убито и несколько ранено. Кроме того, эсэсовские охранники, оправившись от первого испуга, открыли огонь по заключенным, метавшимся в поисках укрытия. Решив, что те пытаются бежать, они уложили еще с полдюжины.
После бомбежки заключенные долго выкапывали из-под развалин своих мертвецов. Или то, что от них осталось. Это было необходимо для вечерней поверки: хотя жизнь узника не представляла в глазах эсэсовцев никакой ценности, количество присутствующих — живых или мертвых — должно было быть в строгом соответствии с количеством номеров и фамилий в списке. Бюрократизм не отступал даже перед трупами.
Рабочие команды предусмотрительно взяли с собой все, что только удалось найти: кто-то тащил оторванную руку, кто-то ногу или голову. Кое-как сколотив несколько носилок, они погрузили на них раненых с развороченными животами или без ног. Остальных поддерживали или просто тащили их товарищи. Перевязать смогли лишь немногих — под рукой почти ничего подходящего не оказалось. С помощью проволоки и ниток наскоро наложили повязки тем, кто истекал кровью. Раненым в живот, лежавшим на носилках, ничего не оставалось, как держать свои кишки собственными руками.