Искупление
Шрифт:
Прикусив нижнюю губу и снова став похожим на озадаченного добродушного грызуна, Неттл дослушал его до конца и сказал:
– Я знаю, где это место. Разрази меня гром, я его знаю. Они стояли перед разбомбленным домом, подвал которого частично оказался под открытым небом и напоминал гигантскую пещеру. Схватив Тернера за рукав, Нетгл потащил его вниз по битым кирпичам. Он осторожно вел его через подвал в зияющую впереди черноту. Тернер понимал – это совсем не то место, но у него не было сил противиться неожиданной решительности Неттла. Впереди показался огонек, потом еще один и еще. Это курили уже нашедшие здесь убежище мужчины.
– Мать вашу! – послышался голос из темноты. – Проваливайте отсюда. Здесь и без вас полна коробочка.
Неттл чиркнул спичкой и поднял ее повыше. Повсюду, привалившись к стенам, сидели люди, причем большинство спали. Несколько человек лежали на полу прямо посередине, но место еще оставалось, и, когда спичка догорела, Неттл надавил Тернеру на плечо, заставив сесть. Выгребая из-под себя обломки кирпичей, Тернер почувствовал, что рубашка снова намокла. Должно быть, кровь или какая-то другая жидкость. Боли он в тот момент не чувствовал. Неттл накинул ему на плечи шинель. По ногам стало разливаться восхитительное ощущение легкости, и Тернер понял: ничто не заставит его сдвинуться с места этой ночью, как бы к этому ни отнесся Неттл. Монотонное раскачивание, к которому он привык за целый день беспрерывной
– Эй, что у тебя там?
– Овечье молоко, – ответил Неттл. – Еще теплое. Хочешь?
Раздался харкающий звук, и что-то теплое и желеобразное шлепнулось Тернеру на тыльную сторону ладони.
– Ты, стало быть, богатенький, да? Другой голос прозвучал угрожающе:
– Заткнись. Дай поспать.
Беззвучным движением Неттл вытащил из вещмешка колбасу, разломил ее на три части и передал кусок Тернеру вместе с ломтем хлеба. Тернер растянулся на цементном полу во весь рост, накрылся с головой шинелью, чтобы никто не почувствовал запаха мяса и не услышал, как он жует, и, задыхаясь от спертого воздуха, ощущая, как острые осколки кирпича и гравия впиваются в щеку, стал поедать вкуснейшую в своей жизни колбасу. От лица еще шел запах ароматизированного мыла. Он вгрызался в хлеб, отдающий армейским брезентом, рвал зубами и сосал колбасу. Когда пища достигла желудка, тепло стало распространяться по груди и гортани. Ему казалось, что всю свою жизнь он только и делал, что шел по проклятой дороге. Закрывая глаза, Тернер видел бегущий навстречу асфальт и собственные ботинки, то появляющиеся в поле зрения, то исчезающие. Не переставая жевать, он время от времени на несколько секунд проваливался в сон, в иное измерение, превращался в уютно лежащую на его же языке засахаренную миндалину, сладость которой принадлежала нездешнему, миру. Он слышал, как люди жаловались на холод в подвале, радовался, что укрыт шинелью, и испытывал отеческую гордость за то, что не позволил капралам бросить шинели на дороге.
Еще одна группа солдат вошла в подвал, ища пристанища, и, так же как чуть раньше они с Неттлом, стала чиркать спичками. Он почувствовал враждебность по отношению к ним, его раздражал их западный просторечный акцент. Как все обитатели подвала, он хотел, чтобы они убрались отсюда. Но солдаты нашли место где-то у него в ногах. Он уловил запах бренди и возненавидел их еще больше. Вновь пришедшие шумно устраивались на ночлег, но, когда откуда-то от стены раздалось: «Деревенщина проклятая», – один из них метнулся на голос. Вот-вот готова была вспыхнуть потасовка, однако темнота и вялые протесты уставших «старожилов» позволили сохранить мир.
Вскоре тишину подвала нарушало лишь мерное дыхание и храп. Пол продолжал крениться то вправо, то влево, потом вошел в режим ритмичных колебаний, и Тернер снова, как тогда, в амбаре, обнаружил, что слишком возбужден, слишком устал и слишком переполнен впечатлениями, чтобы уснуть. Сквозь шинельное сукно он ощущал связку ее писем. Я буду ждать тебя. Возвращайся. Не то чтобы слова эти утратили смысл, но сейчас они его не трогали. Возникло ощущение, что два человека, ждущие встречи друг с другом, – это некая арифметическая сумма, лишенная эмоций. Ожидание. Один, ничего не делая, ждет, другой к нему приближается. Ожидание – грузное слово. Он чувствовал, как оно придавливает его своей тяжестью, словно грубая шинель. Все ждут – и тут, в подвале, и на берегу. И она ждет, да, ждет, но что из того? Он пытался вспомнить, каким голосом она произносила эти слова, но слышал лишь собственный, перекрываемый глухими ударами сердца, не мог даже представить себе ее лицо. Он попытался направить мысли в новое русло, как предполагалось, к счастливому концу. Все сложности куда-то исчезли, не надо было больше спешить. Брайони изменит показания, перепишет прошлое так, что виновный окажется безвинным. Но что есть вина в наши дни? Слово, которое ничего не стоит. Виновны все, и не виновен никто. Никого не спасет изменение показаний, ибо не хватит ни людей, ни бумаги, ни перьев, ни у кого не достанет ни терпения, ни спокойствия, чтобы записать показания всех свидетелей и собрать все факты. Да и свидетели тоже виновны. День за днем мы являемся свидетелями преступлений друг друга. Ты сегодня никого не убил? Но скольких ты оставил умирать? Здесь, в подвале, нас это не тревожит. Поспим – и все забудем. Брайони. Ее имя на вкус напоминало засахаренную миндалину, это казалось настолько странным и невероятным, что он даже усомнился: правильно ли он его запомнил. Как, впрочем, и имя Сесилии. Значит, он всегда принимал странность этих имен как нечто само собой разумеющееся? Даже на этом вопросе ему трудно было сосредоточиться. Здесь, во Франции, у него осталось столько незавершенных дел, что казалось почти разумным отложить возвращение в Англию, несмотря на то что уже упакованы чемоданы, его странные, тяжелые чемоданы. Если он оставит их здесь, никто их не увидит. Невидимый багаж. Нужно вернуться и снять мальчика с дерева. Однажды он это уже сделал. Он направился туда, куда никому другому не пришло в голову пойти, нашел мальчишек под деревом, посадил Пьерро на плечи, Джексона взял за руку и повел через парк. Как же тяжело! Он любил – Сесилию, двойняшек, успех, зарю и причудливо пламенеющий в ее лучах туман. И вдруг – такой прием! Теперь-то он пообвыкся с подобными вещами, они стали обыденными, но тогда, до того как душа его огрубела и замкнулась в немоте, когда это было еще внове, когда все еще было внове, он чувствовал очень остро. Его тронуло и то, что она подбежала к нему, уже стоявшему у открытой дверцы полицейской машины, и то, что она ему сказала. Я непорочен был и мил, / Когда тебя любил. [29] Значит, предстоит проделать в обратном направлении весь проделанный путь, снова пройти через все поражения, через осушенные и сумрачные болота, мимо строгого сержанта на мосту, через разбомбленную деревню, вдоль ленты дорог, на протяжении многих миль рассекающей холмистые поля, снова увидеть перевернутый грузовик на краю деревни, напротив обувного магазина, а в двух милях от него перелезть через забор из колючей проволоки, потом пройти через лес и поле, чтобы остановиться на ночь в амбаре у братьев-фермеров, а на следующий день в желтом утреннем свете в соответствии с указаниями дрожащей стрелки компаса поспешать через восхитительную местность с маленькими долинами, речками, роящимися пчелами и по узкой тропинке подняться к печальной сторожке путевого обходчика, Подойти к дереву. Выудить из дорожной грязи кусочки обгоревшей, разорванной одежды, клочки пижамы, потом опустить в могилу несчастного бледного мальчика и устроить скромные похороны. Симпатичный парень. Пусть виновный хоронит невинного, и пусть никто не меняет своих показаний. Где теперь Мейс, кто поможет рыть могилу? Отважный медведь, капрал Мейс. Вот еще одно незавершенное дело и еще одна причина, по которой он не может отсюда уехать. Он должен найти Мейса. Но прежде придется снова пройти много миль, чтобы достичь поля, по которому шли за плугом крестьянин с собакой, и спросить женщину-фламандку и ее сына, считают ли они его ответственным за свою смерть. Потому что порой человек в порыве самобичевания принимает на себя слишком много. Возможно, она скажет «нет» – по-фламандски. Ты пытался нам помочь. Ты не мог перенести нас обоих через поле. Близнецов мог тащить на закорках, а не нас – нет. Нет, ты не виноват. Нет.
29
Альфред Эдвард Хаусмен. «Я непорочен был и мил». Перевод Б. Слуцкого.
Послышался шепот, и он ощутил дыхание говорившего на своей разгоряченной щеке:
– Слишком громко, начальник.
За головой капрала Неттла начала синеть широкая полоска неба, на ее фоне четко вырисовывался неровный край развороченного подвального потолка.
– Громко? Я что, говорил вслух?
– Кричал «нет!» так, что всех перебудил. Кое-кому из парней это не очень понравилось.
Тернер попытался поднять голову, чтобы осмотреться, но не смог. Капрал чиркнул спичкой.
– Господи! Ну и видок у тебя – в гроб краше кладут. Ну-ка давай, хлебни.
Он поднял Тернеру голову и приложил к его губам флягу.
У воды был металлический привкус. Глотнув, Робби ощутил, как мощный океанский прилив изнеможения выталкивает его наверх. Он шел по земле до тех пор, пока не упал в океан. Чтобы не напугать Неттла, он постарался придать своим словам рассудительность, для которой на самом деле не было никаких оснований:
– Послушай, я решил остаться. У меня здесь есть еще кое-какие дела.
Грязной ладонью Неттл вытер Тернеру лоб. Тернер не понимал, почему капрал, приблизив к нему свое похожее на мордочку грызуна лицо, так озабоченно смотрел на него.
– Начальник, ты меня слышишь? – спросил Неттл. – Ты слушаешь? Около часа назад я вышел облегчиться. Угадай, что я видел? По дороге шел моряк, собиравший офицеров. Они идут на берег. Корабли пришли. Мы едем домой, приятель. Тут лейтенант из «темно-желтых», он поведет нас к причалу в семь утра. Так что поспи немного и больше не ори.
Теперь единственное, чего ему хотелось, это спать – спать тысячу часов кряду. Так легче. Вода была мерзкой на вкус, но помогла, как и утешительная новость, которую нашептал Неттл. Их построят на улице в каре и – шагом марш! – поведут на берег. Порядок будет восстановлен. В Кембридже им не объясняли преимуществ маршировки колонной. Там уважали свободный, не подчиняющийся правилам дух. Поэты. Но что знают поэты об искусстве выживания? О выживании большой группы мужчин. Недопустима даже мысль о том, чтобы нарушить строй, брать корабли приступом, никаких «кто смел, тот и съел», никаких «каждый сам за себя». Никакого бега на подступах к линии прибоя. Руки стоящих в волнах людей с готовностью протянуты вверх, чтобы предотвратить чрезмерный крен корабля и подстраховать тех, кто взбирается на палубу. Но море здесь спокойное, и теперь, успокоившись сам, он снова понял: как хорошо, что она его ждет. К черту арифметику. Я буду ждать тебя – вот что главное. Вот для чего он выжил. Этим она просто давала ему понять, что никакой другой мужчина ей не нужен. Только он. Возвращайся. Он вспомнил и почти физически ощутил, как гравий впивался в ступни сквозь тонкие подошвы туфель и ледяное прикосновение наручников к запястьям. Они с инспектором уже подошли к машине, когда за спиной послышался звук ее шагов. Как он мог забыть то зеленое платье, плотно облегавшее ее бедра, стеснявшее шаги и обнажавшее красоту плеч, несмотря на густой туман! Его не удивило, что полицейский позволил им пообщаться. Он об этом тогда даже не задумался. Они с Сесилией говорили так, будто были одни. Не позволяя себе плакать, она сказала, что верит ему и любит его. Он ей ответил лишь, что всегда будет это помнить, желая тем самым показать, как ей благодарен, особенно тогда, особенно сейчас. Коснувшись пальцем наручников, она сказала, что ей ничуть не стыдно, что стыдиться им нечего. Потом взяла за лацкан пиджака, легонько встряхнула и именно в этот момент произнесла: «Я буду ждать тебя. Возвращайся». И она была искренна. Время докажет, что она была искренна. После этого его затолкали в машину. Прежде чем дать волю слезам, сдерживать которые больше не могла, она поспешно проговорила: то, что было между ними, принадлежит им, только им. Она, разумеется, имела в виду то, что случилось в библиотеке. Да, это принадлежало им, и никто не мог этого у них отнять. За секунду до того, как хлопнула дверца, она, не таясь, чтобы слышали все, крикнула:
– Это наша тайна!
– Больше не скажу ни слова, – пообещал он Неттлу, хотя голова товарища давно исчезла под шинелью. – Разбуди меня около семи. Обещаю: ты больше не услышишь от меня ни звука.
Часть третья
Предчувствие беды витало не только в стенах больницы. Казалось, оно постепенно прибывало вместе с бурными коричневатыми водами реки, переполнявшейся апрельскими дождями, а по вечерам опускалось на затемненный в целях маскировки город, как душевный мрак, поразивший всю страну, как неподвижный зловещий туман, неизбежный в позднюю пору холодной весны, независимо от благодати, которую она с собой несла, как ожидание неотвратимого конца. Представители старшего медицинского персонала тайно совещались, собираясь на коридорных перекрестках. Молодые врачи словно стали чуть выше ростом, походка их сделалась более решительной, а главный врач-консультант во время обходов казался рассеянным и однажды утром даже, подойдя к окну, долго смотрел на реку, забыв о медсестрах, безропотно застывших в ожидании у кроватей больных. Пожилые санитары, перевозя пациентов из палат в процедурные кабинеты и обратно, выглядели подавленными и, судя по всему, напрочь забыли жизнерадостные цитаты из радиоспектаклей, которыми прежде любили пересыпать речь; последнее в некотором роде даже радовало Брайони, поскольку она терпеть не могла их вечное: «Зовите любовь, а то она ведь может и не прийти».
На пороге между тем уже явно что-то замаячило. Больницу постепенно, незаметно для стороннего взгляда, начали освобождать. Поначалу это казалось случайным совпадением – внезапной эпидемией здоровья, которую иные недалекие практикантки склонны были приписывать совершенствованию своего мастерства. Но постепенно начала вырисовываться закономерность. Койки, пустовавшие и в их отделении, и в соседних, ночью напоминали мертвецов. Брайони казалось, что удалявшиеся шаги в широких стерильно чистых коридорах звучали теперь приглушенно и словно виновато, в то время как раньше они служили признаком решительности и компетентности персонала. Рабочие, которых прислали поменять муфты брандспойта, висевшего на лестничной площадке за лифтами, и установить новые ящики для песка, трудились весь день без перерыва и ни с кем не разговаривали, даже с санитарами. В отделении из двадцати коек заняты были только восемь, и, хотя работы стало больше, чем обычно, какая-то тревога, почти суеверный ужас удерживали сестер-практиканток от жалоб, даже когда они оставались одни во время перерыва на чай. Все они как-то притихли, стали более покладистыми и уже не протягивали друг другу руки, сравнивая свои цыпки.