Искушение святого Антония
Шрифт:
Так как жизнь происходит от греха, грех — от желания, желание — от ощущения, ощущение — от соприкосновения, я избегал всякого действия, всякого соприкосновения, и, недвижимый, как надгробная стела, дыша через ноздря, сосредоточивая взгляд на своем носу и созерцая эфир в своем духе, мир в своем теле, луну в своем сердце, я помышлял о сущности великой Души, из коей непрерывно истекают, как искры пламени, начала жизни.
Я постиг, наконец, верховную Душу во всех существах, все существа в верховной Душе, и мне удалось ввести в нее свою душу,
Я получаю знание прямо от неба, как птица Чатака, которая утоляет жажду только в струях дождя.
И благодаря тому, что я познал все существующее, оно не существует больше.
Для меня теперь нет надежды и нет тоски, нет счастья, нет добродетели, ни дня, ни ночи, ни тебя, ни меня — ничего совершенно.
Ужасные лишения сделали меня могущественнее Сил. Сосредоточением мысли я могу убить сто царских сыновей, низринуть богов с престола, ниспровергнуть мир.
Он произнес все это бесстрастным голосом. Листья вокруг свертываются. Крысы на земле разбегаются. Он медленно опускает глаза к пламени, которое вздымается выше, потом добавляет:
Я почувствовал отвращение к форме, отвращение к восприятию, отвращение даже к самому знанию, ибо мысль не переживает преходящего явления, которое ее порождает, и ум — только видимость, как и все остальное.
Все, что рождено, погибнет, все, что умерло, оживет; существа, ныне исчезнувшие, пребудут в еще не созданных утробах и вернутся на землю, чтобы в печали служить другим созданиям.
Но так как я влачил бесконечное множество существований в обличье богов, людей и животных, я отказываюсь от странствия, я не желаю больше уставать! Я покидаю грязную гостиницу своего тела, грубо выстроенную из мяса, красную от крови, крытую отвратительной кожей, полную нечистот, и в награду себе я отхожу, наконец, ко сну в глубочайшие недра абсолютного, в Небытие.
Пламя подымается до его груди, затем окутывает его. Голова его выступает как сквозь отверстие в стене. Его глаза по-прежнему широко открыты.
Антоний встает.
Факел на земле поджег древесные щепки, и пламя опалило ему бороду.
С криком Антоний топчет огонь, и когда остается лишь груда пепла, он произносит:
Где же Иларион? Он только что был здесь.
Я видел его!
Э! нет, немыслимо, я ошибаюсь!
Но почему?.. Моя хижина, эти камни, песок, пожалуй, не Голее реальны. Я схожу с ума. Надо успокоиться. Где я был? что произошло?
А! гимнософист!.. Такая смерть обычна у индийских мудрецов. Каланос сжег себя в присутствии Александра; другой сделал то же во времена Августа. Какою ненавистью к жизни нужно обладать! Если только не гордость толкает их на это?.. Все равно, это — бесстрашие мучеников!.. Ну, а что до них, теперь я верю всему, что мне говорили о распущенности, которую они порождают.
А раньше? Да, вспоминаю! толпа ересиархов… Какие крики! какие глаза! Но почему столько излишеств плоти и заблуждений духа?
И всеми этими путями они думают достичь
Когда они исчезли, я был, быть может, уже ближе к истине. Все это крутилось, как в вихре; у меня не было времени ответить. Теперь мой ум словно расширился и просветился. Я спокоен. Я чувствую себя способным… Но что это? как будто я затушил огонь!
Пламя порхает между скал, — и вот чей-то порывистый голос слышится далеко, в горах.
Что это — лай гиены или рыдания заблудившегося путника?
Антоний вслушивается. Пламя приближается. И он видит, что приближается женщина, плача и опираясь на плечо человека с седой бородой.
Она покрыта пурпурной мантией в лохмотьях. Он — с обнаженной головой, как и она, в тунике того же цвета; в руках у него бронзовый сосуд, из которого подымается синий огонек.
Антонию страшно — и хочется узнать, кто эта женщина Чужеземец (Симон) Это — девушка, бедное дитя, которое я вожу повсюду с собой.
Он поднимает бронзовый сосуд.
Антоний рассматривает ее при свете колеблющегося пламени.
У нее на лице следы укусов, во всю Длину рук рубцы ударов; растрепанные волосы запутались в прорехах ее рубища; глаза кажутся нечувствительными к свету.
Симон Иногда она остается так подолгу, не говорит, не ест; потом пробуждается — и изрекает удивительные вещи.
Антоний. Правда?
Симон. Эннойя! Эннойя! Эннойя! рассказывай, что ты знаешь!
Она ворочает зрачками, так бы просыпаясь ото сна, медленно проводит пальцами по бровям и говорит скорбным голосом.
Елена (Эннойя). У меня в памяти страна изумрудного цвета. Единственное дерево заполняет ее всю.
Антоний трепещет.
В каждом ряду его широких ветвей держится в воздухе чета Духов. Сучья переплетаются вокруг них, как вены тела, и они созерцают круговращение вечной жизни, от корней, погруженных в тень, до вершины, превышающей солнце. Я, на второй ветке, освещала своим лицом летние ночи.
Антоний, прикасаясь ко лбу.
А! понимаю! голова!
Симон, приложив палец к губам.
Тише!..
Елена Парус был надут, днище резало пену. Он говорил: «Мне нужды нет, если я возмущу свою родину, если я лишусь царства! Ты будешь принадлежать мне в моем доме!»
Как мила была высокая комната в его дворце! Он покоился на ложе из слоновой кости и, лаская мои волосы, влюбленно пел.
В конце дня я видела оба лагеря, зажигавшиеся сигнальные огни, Улисса у входа в палатку, Ахилла в полном вооружении, правившего колесницей по берегу моря.
Антоний. Но она же совсем безумная! Отчего?..
Симон. Тише!.. Тише!..
Елена. Они умастили меня мазями и продали народу, чтобы я забавляла его.
Однажды вечером я стояла с систром в руке, и под мою игру плясали греческие матросы. Дождь лил сплошным потоком на таверну, и чаши горячего вина дымились. Вошел человек, хотя дверь не отворилась при этом.