Искусство проклинать
Шрифт:
— Григорий повёз людей, у них один припадок и ещё сердечный приступ.
— Ну и ладно, мы здесь сами управимся, — говорит Ильяс, раскладывая правое сиденье в салоне для Ашота: Вить, ты устраивайся на заднем…
— Давно уехали? — я кутаюсь в куртку, не чувствуя собственной кожи.
— Минут десять — пятнадцать. Уже на месте. Он заедет к вашей девочке. Предупредили, — отрывисто говорит Ким, и пощипывает, растирает мне спину прямо через куртку. Потом приступает к рукам.
Рустам тревожно кричит на родном языке. Ильяс отпускает русское ругательство. Вода подступает к колёсам машины, прибывая прямо
— Ну, как, Вить? Дотянешь?
— Переживу… Тина, тебе надо переодеться. И водки глотнуть.
— Лучше кофе.
Лев Борисыч вынимает термос, наливает кофе, я пью, не чувствуя вкуса, обжигая рот. Ильяс достаёт из-под сиденья мою сумку.
— Не надо, потом.
— Нет, надо, — Витька неловко возится с замком, вытягивает из него свитер и майку. — Снимай всё! А вы закрывайте глаза.
Я даже злюсь, сдирая с себя мокрое. Я ещё могу злиться. Витька шипит, отстраняясь в угол, и давая мне место натянуть джинсы.
— В синяках вся спина, завтра не разогнёшься. А рёбра синие, снова посчитали… — говорит он сдавленным голосом.
— Сам-то чего уставился? Не лупи глаза — вяло огрызаюсь я, чтобы что-то сказать. Сил нет даже просто думать.
— Не тот глаз… Дурёха… Носки тоже переодень, и кроссовки.
— В грязи же вся… Прямо на грязь надевать?
— Зато сухое. Вы тоже переодевайтесь, все.
Мы долго сидим молча, отогреваясь. Я не отрываю взгляда от мёртвого, спокойного лица Ашота.
Почему? За что? Ну за что, Господи! Ашот! Ашот! Незаменимые есть, и ты как раз такой. Смерть отнимает самое лучшее, самое дорогое.
Витька, забываясь, тихонько стонет, и я кладу ему руку на простреленное плечо поверх бинта. Он затихает. Я смыкаю тяжёлые, горячие веки, осторожно откидываю голову назад. И сразу, как в кинокадрах, вижу: Ашот, сидящий за своим рабочим столом; Ашот, танцующий лезгинку на восьмое марта в прошлом году, изящный, лёгкий, с такой открытой лучезарной улыбкой; Мадина и Ашот, машущие мне с крыльца своего дома… Дан, стоящий в позе послушного мальчика, в грязном бассейне, глядящий мне в глаза снизу вверх. Слёзы выступают сами, обжигая лицо.
Нет! Только не реветь! Это сейчас самая неудачная идея. Я приеду домой, отмоюсь, отпарюсь и закроюсь в ванной, когда Баба Саня с Зойкой уснут. И потом буду выть, рычать, скулить и бить кулаками в кафель стен. Я буду реветь целую вечность: теперь можно… Нет, я уеду в винодельню и спущусь в тот каменный подвал, чтобы орать там до бесконечности, в полном одиночестве. Я навоюсь за все эти дни, за каждый час и за каждую минуту! Я буду кататься по полу, прижимаясь лицом к последним следам, отпечатавшимся в многолетней пыли и орать! Я буду так кричать, что у меня пропадёт голос…
Меня что-то толкает изнутри, и я настораживаюсь, осматриваюсь. Всё спокойно, за окном беспросветный ливень.
Это не Алексо… Тогда что?
Снова толчок… В живот, пониже пупка.
Мне вдруг сразу становится жарко…
Всё это время, уже три месяца… Нет, почти четыре. Мои пальцы ложатся на живот. Вот оно… Не может быть…ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!
Я тихо перевожу дыхание. Рука осторожно поглаживает живот, и я уже знаю. Знаю сразу и навсегда… Это мальчик, белокожий и золотоволосый, здоровый и крепкий как грибок! Мой… Наш! Он будет красивым, — с гордым разлётом чёрных своевольных бровей, упрямыми скулами, капризно-строгим ртом и синими отцовскими глазами. Наш сын. Он вырастет стойким сильным мужчиной, полным достоинства и благородной простоты. И я буду оберегать его, как зеницу ока, терпеливо залечивать все его ушибы и царапины. С детства и до самой зрелости, а потом — и его боевые раны.
Он получит Алексо из моих рук. Он станет гордостью для Братии и счастьем для нас с Бабой Саней. Дока я возьму крёстным и мы породнимся, если только можно быть ещё родней. И ещё — Зойку… Неужели это правда? В октябре… Это будет в октябре. Дан, милый, драгоценный мой… Дан, у нас сын! Костик, моё сокровище, у меня сын! Ашот, ангел, ты увидишь это со своих небес! Мы побили их, Ашотик! Стёрли с лица земли…
Буря стихла так же, как и началась — внезапно. Новое утро разгоралось под чистым небом, облака виднелись небольшие, перистые. Ветерок, слабый, с запахом измятой травы и нагревающейся сырости.
Мы подъехали к шоссе, забитому автобусами и машинами. Река, выше по течению, разлилась и размыла дорожный мостик прямо перед пригородным посёлком. В головах пробки шумели и тарахтели трактора, растаскивающие завал из вымытых с корнем деревьев, надрывно ревел бульдозер. Наши машины приткнулись у обочины.
Одна из них, — Ашота, уже стояла нацеленная на отъезд от города, возле неё — группа смуглых огромноглазых мужчин и женщин, вторая — микроавтобус вольво, пристроилась рядом. Мадина выделяется из всех персидских лиц, скорбных и красивых, своей желтоватой бледностью. Она подходит и обнимает меня тонкими руками, пахнущими гвоздикой и перцем, шафраном и ванилью.
— Тина, вот и ты… Ты цела… Какое счастье!
Господи! Я ведь только нашла её, и успела полюбить, а уже такое! Дружба, скреплённая общим горем!
Ашота переносят в салон белой вольвы. Ни криков, ни причитаний — только лица бледнеют и крепче сжимаются рты.
— Прости меня, Мадина! Не сберегла… — я смотрю в её сухие глаза и тоже не плачу. Мы обе знаем, что сейчас этого делать нельзя.
— Что ты, Тина! Не говори так, — голос у неё бесцветный и тихий. — Любой из вас мог погибнуть. И, особенно — ты… Ашот вас всех любил, и так уважал… Говорил: лучшие, порядочные, верные. Он был счастлив среди вас. Спасибо тебе, что вы такие…
— Не мне, спасибо, Льву Борисычу. Это он подбирает людей под стать себе. Честных и порядочных. Но Ашот был среди нас лучшим. Как Ангел от Господа Бога. Я не знаю, как без него жить!
У Мадины слёзы закипают в чёрных глазах, с почти неразличимыми на фоне роговиц, зрачками, но она не даёт им воли: Он очень тебя любил, Тина… Очень… Больше всех.
Я не зареву, нет. Не здесь, на дороге, под сотней чужих любопытных взглядов. Только не здесь! Я не могу здесь реветь. И Мадина не может. У нас хватит сил вытерпеть…