Испания
Шрифт:
Но я решил отложить эту сенсацию "на потом", а сейчас спросил:
– Ты что - уже обошла все улицы Мадрида? Видала его ранним утром у Сибелес, вечером на Гран Виа? Ночью возле средневековой Алкала? Днем у Карабанчели?
– Все равно, здесь очень длинные авениды и слишком много полиции.
– В Памплоне тоже была полиция.
– В Памплоне ее освистывали и прогоняли, когда она мешала фиесте.
Последний довод был справедливым, и я принял компромиссное решение.
– Знаешь что, - сказал я, - давай позвоним Кастильо Пуче и пройдем вместе с ним по тому Мадриду, который так любил Хемингуэй.
– А потом пойдем на корриду?
– А потом обязательно пойдем на корриду.
...В глазах у нее по-прежнему были маленькие
– Значит, так, - прогрохотал в трубку Кастильо Пуче, шершавя мембрану жесткой бородой, - и ты должен через полчаса приехать в кафе-мороженое "Оливетти". Как, ты не знаешь, где "Оливетти"? Но это же за стадионом "Реаль Мадрид", и все "мадриленьёс" знают, где находится "Оливетти"!
Он полчаса объяснял мне, как туда надо проехать, а потом трубку взяла его дочь Таня и объяснила все за две минуты, и мы поехали, и нас задержал полицейский, потому что мы нарушили правила, а поди их не нарушь в сутолоке мадридских машин, их за год, что я здесь не был, прибавилось еще, по крайней мере, тысяч сто, и Дуня, побледнев, шепнула:
– Это "гвардия севиль"? (Она уже знала, что такое "гвардия севиль" испанцы не очень-то скрывают своего отношения к этой полицейской организации.)
– Нет, ответил я, - это обычный дорожный надзор, не волнуйся.
Полицейский потребовал мои права с каменным лицом и алчным блеском в глазах, не предвещавшим ничего хорошего. Он повертел мои права, потом посмотрел марку машины и спросил:
– Откуда вы и что это за "оппель"?
– Это не "оппель", а "Волга", мы из Советского Союза и пытаемся найти кафе-мороженое "Оливетти", которое в Мадриде знает каждый.
– Вы русские?!
– Да. Советские, - сказала Дуня, побледнев еще больше.
Вы русские, - повторил полицейский, возвращая мне права, - которые ездят на "Волге", не в силах найти "Оливетти"?
– алчный блеск в его глазах потух, и зажегся иной блеск - удивления, недоверия и интереса.
– Это ж просто: обогните клумбу, возвращайтесь назад, поверните направо возле пятого светофора, потом круто налево, потом два раза направо, потом снова налево, пересеките авениду: вот вам и "Оливетти".
Он поднял палку, остановил поток машин и позволил мне нарушить все правила, какие только существуют на свете.
– Ну и ну, - сказала Дуня, а я ничего не сказал, потому что напряженно считал светофоры.
Кастильо Пуче ждал нас со своей старшей дочерью Таней. Мы выпили кофе и отправились по Мадриду, по хемингуэевским местам.
Жара была градусов под сорок. Дуня страдала, я наслаждался, Кастильо Пуче и Танюша не обращали на жару внимания, ибо, как настоящие мадриленьёс, они обожают в своем городе все - даже жару.
"Небо над Мадридом высокое, безоблачное, подлинно испанское небо, - по сравнению с ним итальянское кажется приторным, - а воздух такой, что дышать им просто наслаждение", - писал Старик, но жизнь, увы, внесла свои коррективы: над Мадридом сейчас висит смог из-за того, что понастроили множество заводов, а улицы запружены машинами, и только ночью, если полнолуние, и на Пласа Майор горят синие, под старину, фонари, можно увидеть звезды и черный провал небосвода и понять, что Старик - сорок лет назад - всегда мог видеть такое высокое, прекрасное небо не только ночью, но и днем, когда он работал в том отеле, который в "Фиесте" назвал "Монтана" и где он поселил свою Брет с Педро Ромеро, а на самом деле никакого отеля "Монтана" не было, а был маленький пансион на углу улиц Алкала и Сан Эронимо. Здесь, в этом маленьком пансионе, где жили вышедшие из моды матадоры, священники и студенты, молодой Старик снимал маленькую комнату и писал в баре, что был на первом этаже, потому что в его каморке стояло лишь колченогое трюмо - стола не было, и в течение трех месяцев терпел обиды от постояльцев, которые издевались - но не очень злобно над чудовищным испанским этого длинного "инглез", а потом, по прошествии трех месяцев, во время которых молодой Хэм каждый день прочитывал все мадридские газеты, говорил с людьми на улицах, слушал речь матадоров, - он стукнул кулаком по столу, когда шутить по его адресу стали особенно солоно, и на хорошем мадридском пульнул такой отборной бранью, которую употребляют "чуллос" - самые яростные матерщинники Мадрида, что все посетители сначала смолкли, а потом расхохотались и стали поить Хэма вином, и признали его своим, и никогда больше не смели потешаться над "инглез", потому что только испанец может говорить так, как сказал сейчас этот молодой репортер, только испанец, а никакой там не "инглез"...
Ныне в том доме, где была гостиница "Монтана", которую Старик отдал Брэт Эшли и тореро Педро Ромеро (чертовски красиво звучат три эти слова, поставленные рядом!), находится отель "Мадрид". Друзьям - а твои герои не могут не быть твоими друзьями, все без исключения, даже самые противные, потому что они словно больные дети, уродцы, но твои ведь - отдают то, что знают по-настоящему, где не наврешь и не запутаешься, а Старик очень хорошо знал те места, где он жил, и те страны, в которых он писал, а в Испании он писал свои лучшие вещи.
– Он говорил по-испански очень медленно, - заметил Кастильо Пуче, когда мы остановились напротив дома 32 на улице Сан Эронимо, где он жил в первые приезды, - и не совсем правильно, но в этой неправильности "кастильяно" была своя особая прелесть, потому что он говорил на очень сочном языке народа, который обычно не в ладах с грамматикой, но зато всегда в ладах со здравым смыслом и юмором. И еще он здорово чувствовал новое, он впитывал наше н о в о е с языком.
...Не ради красного словца, а воистину - говорливый интеллектуал от литературоведения, даже самый утонченный, подобен базарному жулику, ибо новое - это хорошо забытое старое, а настоящее новое ныне появляется лишь в науке и технике, а в литературе это новое редкостно и тогда лишь является воистину н о в ы м, когда писатель выворачивает себя наизнанку, и не стыдится этого и отдает всего себя читателю: ведь Александр Фадеев был и Левинсоном, и Метелицей, и Мечиком одновременно, как Шолохов - Мелиховым и Нагульным, Твардовский - Теркиным, Пастернак - лейтенантом Шмидтом, а Хемингуэй - Педро Ромеро, Роберто Джорданом и Пилар, и только поэтому свершалось чудо, а не унылое описательство, именовавшееся ранее беллетристикой, а сейчас - прозой. Но вывернуть себя дано не каждому, и это выворачивание обязано быть подтверждено з н а н и е м предмета, а предмет литературы - человек, но вне конкретики, вне правды окружающего, правды узнаваемой, доступной каждому, человек оказывается схемой, и не спасает ни порнография, ни былинный эпос, ни головоломный сюжет.
Во всех романах Старика, связанных с Испанией, торжествует поразительное знание этого замечательного народа, его городов, праздников, обычаев, литературы.
Это, однако, не помешало неким "вещателям" от критики напечатать в газетах в день его похорон: "Дон Эрнесто никогда по-настоящему не понимал Испании. Он слышал колокола, которые звонят, но не понял, где они звонят и по ком". Или в другой газете: "По ком звонит колокол" построен на любви к красной Испании. Несколько образов националистов написано неточно, и в то же время он позволял себе оправдывать и прославлять тех испанцев, на стороне которых он был... Если он и понимал нас, то лишь наполовину..."