Исповедь лунатика
Шрифт:
Он сказал, что во имя порядка в нашей маленькой системе, все мы будем голодать, вся наша камера, и соседние камеры, весь корпус, вся тюрьма будет голодать и требовать соблюдения правил и неписаных законов. Сел писать малявы. Изловил несколько коней. Отправляя свои послания, Фашист проговаривал, что если он голодает, это значит, что вся 35-я камера голодает, и вы там, наверху, тоже начинайте и киньте маляву дальше, чтоб поддержали, потому что ментовской беспредел и так далее, с арестантским уважением, Фашист. То же самое он кричал в ходы и вентиляционные отверстия. Ему отвечало уважительное уханье. Многие были согласны его поддержать.
Началась голодовка, которая распространялась по Батарее, как заразное заболевание.
Не знаю, какие причины для голодовки находили заключенные в других камерах, – может, авторитет Фашиста на них так действовал и был им известен он больше, чем нам, в 35-й, – у нас особых причин голодать ни у кого не было. Один нарвитянин сидел за какие-то будки,
Рядом с шофером поскрипывал кожанкой дебошир, он просто махнул рукой: голодать так голодать, без разницы.
Мне тоже было всё равно. Я даже обрадовался. В этом был какой-то смысл. Голодовка – как путешествие: каждый новый день добавляет новых ощущений. Дни не просто уходят, они уносят с собой частички меня, что-то, чего иначе не вытравить, голодные дни жалят, как оводы, клещами въедаются в мое паскудное сало, они сушат, глодают меня, как пламя чурку. Я чувствовал себя святым. И с каждым часом святости прибывало. Я готов был голодать до смерти. Страдал и радовался, надеясь, что так из меня выйдет и страх, и рассудок, и последние сгустки совести… Вся цепь, что держала меня, вся цепь целиком! Каждый день по звену, и в конце – свобода. Истязать себя – других причин голодать у меня не было, – оставаться вменяемым я хотел еще меньше (в этом не вижу смысла вообще!).
Остальные – фуфло: эстончик лет восемнадцати – петух и нюхарик – впадал в глюки каждые полчаса, его просто не подпускали к кормушке; бородатый бомж, который спалил чей-то дом в отместку за то, что его оттуда выгнали; еще какие-то бездомные ханурики, слипшиеся в один ком сплошного раболепия, – этих и спрашивать не стали.
Дабы время летело быстрее, Фашист потребовал от каждого что-нибудь рассказать, и все мы – кроме петуха и прочих нелюдей – рассказали по истории. Очень скоро Фашист решил, чтоб рассказывал только я, а других не беспокоил. Наметилась рутина: мы пили чифирь, курили, а затем он укладывался на шконку и, повернув ко мне свое напряженное лицо, с жадным любопытством слушал о моих похождениях в Скандинавии. Причмокивал и ерзал ногами под одеялом. Молодые тоже слушали, мотали на ус.
Мои истории никого не веселили; в них ничего веселого и не было; зато они помогали забыть о голоде, табаке и всемирной несправедливости, допущенной по отношению к воровскому авторитету.
Потихоньку сгорала осень. Пошел первый снег. Мы перестали принимать лекарство. Так как пенитенциарная администрация не шла навстречу арестантам, мы объявили сухую голодовку, но всё так же попивали чифирь под столом, просто отказывались пить тюремный чай. У нас делали шмон каждый день. Приходили с собакой, которая нашла голубиный скелет. Грозились раскидать по камерам. Меня вызвали на допрос, спросили, в чем причина моей голодовки, я ответил, что не понимаю: «Голодовка?.. Какая голодовка?»
Чифирь, табак, байки. Когда хуже некуда, ничего не остается, как травить истории о Гнуструпе и Сундхольме. Больничка в Вестре – мечта! Телевизор, киоск, шлюхи…
А холодильника там в камерах нет? Ха-ха-ха!
Рассказывай!.. Рассказывай!..
Я рассказывал… Впереди целая Норвегия, горы, серпантин, воздух, горный воздух Норвегии – natur er dramatisk!.. det er fantastisk!.. [14]
14
Природа драматична! Это фантастично! (норв.)
Река ревет. Пенясь, падает с каскада на каскад. Дангуоле сидит на скале у самого обрыва. Гладит поток и смеется. В волосах тысячи, тысячи капель, и все они светятся в ярком солнце. Над ней радуга. Я тоже смеюсь. Мы мокрые. Пьяные. Ради одного этого стоило ехать.
В Крокен мы угодили, как только медсестры в Тануме [15] поняли, что со мной шутки плохи, – и адвокат надавил. За адвоката я взялся сразу, едва мы получили бумаги, где были обозначены права беженца; в самом конце – мелко-мелко – были приписаны номера телефонов адвокатских контор, я тут же принялся их обзванивать… Зацепился за одного – голос понравился: во-первых, в его баритоне
15
Трансферный лагерь, приемный пункт для тех, кто просит убежище в Норвегии.
16
Я боюсь; у меня панические атаки; у меня кризис; я думаю о самоубийстве; мне плохо и т. д. (дат.).
Чуть тише, чтобы прозвучало более доверительно, я сообщил адвокату, что у меня есть бумаги из датской психушки.
– Прекрасно! – воскликнул он и потребовал, чтоб я сделал копии и выслал все бумаги, что были у меня на руках; добавил, чтоб я успокоился; пообещал, что сам позвонит в лагерь, попросит за меня, скажет, чтоб меня вне очереди направили к врачу.
– Идите к медсестре, она вам выпишет лекарство, – сказал он, – я позвоню куда следует, попрошу за вас, идите!
Пошел. Врач увидела мои руки и побелела.
– Ikke mer!.. Ikke mer!.. [17]
– Det kan jeg ikke love, [18] – ответил я.
Она успокаивала меня, гладила мои плечи, говорила, что направит сразу в самый лучший лагерь.
– Крокен, – сказала она, – такой лагерь особый, тихий, спокойный. На природе. В горах. Санаторий. И много людей с подобными проблемами. Там о вас позаботятся, – уверяла она. – Там есть люди, которые занимаются такими проблемами. Специалисты!
17
Больше не надо! (норв.)
18
Этого я обещать не могу (дат.).
– То, что нужно! – обрадовался я. – Специалисты – они-то мне и нужны! Санаторий в горах – красота! Мы устали в этом транзите.
Но нас не могли сразу же направить в Крокен: как всегда – бюрократическая возня. Записали в очередь. В Крокене получили сообщение обо мне и стали готовиться к приему. Перевели в другой транзитный лагерь. Он был похож на зону. Шлагбаум, колючка, паек, очередь туда, очередь сюда, на интервью, на перекличку, заполнить бумаги, получить одежонку. Столовая, очереди, люди чуть ли не вываливаются под музыку из окон общаг. Мартышками повисают и облизываются. Шарят по карманам голодными глазами. Бритые, дикие… У каждого хош в штанах или шанкр. [19] Румыны, цыгане, африканцы, сербы, арабы… Все чего-то требуют, пихаются, спорят, напевают, хлопают в ладоши. Разгоряченные сутолокой, пьяные, обдолбанные, наглые, как торговцы на рынке. Мы там застряли на неделю. В одной из комнатушек общаги. В каждом коридоре к нам липли с вопросами. Ухмылки, заплеванные лестничные площадки… Шлагбаум, менты, колючка и этот базар внутри… Гвалт, музыка со всех сторон в уши лезет, как разноцветные ленты… нет, это уже не музыка, это территориальные знаки, границы: там арабское завывание, тут сербские напевы, оттуда доносятся африканские тамтамы, индийские таблы и кукольные голоса… и всё это в блочных пятиэтажных домиках, так похожих на хрущевки. Сюр, натуральный сюр. «У нас в Вильнюсе есть похожий район, – сказала Дангуоле, – называется “Шанхай”. Кого там только нет! Там патрулирует втрое больше ментов, чем во всем остальном городе. Туда лучше одной не соваться. Бандиты на остановках заходят в автобус и обирают пассажиров со словами: спокойно, это всего лишь ограбление, очередное ограбление. В “Шанхае” полно таких пятиэтажных домов. Не думала, что и в Норвегии они есть».
19
Хош – сильное половое влечение, возбуждение; шанкр – сифилитическое раздражение на половом органе.