Исповедь молодой девушки (сборник)
Шрифт:
Оборачиваясь иногда, чтобы посмотреть, идет ли он за мной, я каждый раз встречала его взгляд, устремленный на меня с выражением какого-то детского восхищения, и я слышала, как он говорил слуге:
– Что за дитя! Я никогда в жизни не видел более обворожительного и милого создания.
Бедняга Фрюманс! Он воплощал для меня что-то уродливое и отталкивающее, мне было трудно удержаться и не высказать ему это, а я казалась ему самым милым существом на свете!
Не знаю уж, благородство ли его души заставило меня покраснеть или мне как-то льстило восхищение, которое я ему внушала, но мне начало казаться, что он не такой уж тупица, и, может быть даже, я инстинктивно рисовалась перед ним легкостью походки и изяществом манер. Могу признаться в этом без ложного стыда. Я вспоминаю, что все дети обычно любят рисоваться и что они всегда упиваются похвалами, как самые настоящие дикари.
VI
Пока
– Даже и не говорите о том, чтобы нас разлучить, – сказал он, – мы вполне счастливы и так, как мы живем. Меня очень беспокоила наша бедность, ибо я считал, что наступит день, когда мне придется как-то устроить этого мальчика, чтобы он тут не испортился. Но этот момент так и не наступил. Фрюмансу уже двадцать лет, и он никогда со мной не скучал, стало быть, у него нет никаких дурных мыслей. Он учен, как философ, и чист, как источник. Здоровье у него великолепное, и он очень неприхотлив. Моего содержания вполне хватает на нас двоих, и так как я, прав я или не прав, в принципе не считаю, что священнику должны оплачиваться требы, я ничуть не огорчен тем, что сумма моих доходов равняется нулю. Фрюманс все-таки что-то зарабатывает: он сведущ в земледелии, и дядюшка Пашукен иногда нанимает его на поденную работу – обрезать оливковые деревья или собирать фрукты.
Дядюшка Пашукен был пятым обитателем Помме, который взял в аренду земли всех уехавших отсюда людей.
Бабушка, узнав теперь все о Фрюмансе, стала изыскивать средство найти ему менее утомительную работу, не разлучая его притом с дядей. Но все, что она предлагала в тот день и в следующие воскресенья, было отвергнуто обоими отшельниками. Они ссылались или на свою гордость, или на беззаботность, только бы их оставили в покое. Добрая бабушка сожалела о том, что она недостаточно богата, чтобы позволить себе роскошь стать благодетельницей. Она бы, конечно, могла взять к себе дядю вместе с племянником. Но когда она высказывала свои сожаления Денизе, та только качала головой. Дениза понемногу обнаружила или полагала, что обнаружила, будто оба Костеля не истинно верующие. Она была слишком невежественна, чтобы спорить с ними, но чувствовала, что ее приверженность к чудесам не одобряется священником и только вызывает смех у Фрюманса.
Бабушка очень любила Денизу и даже относилась к ней с уважением, но они резко расходились в своих религиозных убеждениях. Если одна и та же вера объединяла их у подножия одного и того же алтаря, то различное толкование религии отдаляло их друг от друга: бабушка считала, что духовенство должно ограничиваться выполнением обрядов и не вмешиваться в общественную жизнь. Дениза, все более и более подпадая под власть религии, не допускала и мысли о том, что на этом свете можно быть честной и полезной, не трудясь на благо церкви. Трудиться на благо церкви значило для нее отдавать все свое время украшению часовен и обряжению мадонн; пылая страстью к этим изображениям, она понемногу безотчетно становилась идолопоклонницей. Сначала бабушка боялась, чтобы она не сбила меня с толку, потом она стала бояться, чтобы презрение к суетной мелочности этой несчастной женщины не превратило меня в неверующую. Но она успокоилась, видя, что я люблю и слушаюсь только ее. Как только я забыла свою незнакомую приемную мать, бабушка безраздельно завладела моим сердцем, и я всегда и во всем была ей послушна.
Здесь я опускаю какой-то период времени, который не был ознаменован никакими особыми событиями, до начала моего обучения. Мне разрешили немного пожить вольготно и порезвиться – таково было предписание врача. Когда меня возвратили бабушке, я была, как говорили, крепкой, хорошо сложенной девочкой, но перемена образа жизни и климата сделала меня вялой и бессильной. В первый год меня даже не учили читать. Когда же потом мне стали показывать буквы, то обнаружили, что я читаю довольно бегло, но из лености или из упрямства не хочу этим хвалиться.
Местность, где мы жили, оказывала большое влияние на мое развитие, ибо эта местность была пустынной. Близких соседей у нас не было, из Тулона к нам доходили уже запоздалые новости,
И своим видом наша местность оказывает отупляющее влияние на ум человека. Долина Дарденны – один из редкостных оазисов департамента Вар, но тем, кто побывал в центральных и северных провинциях Франции, он покажется весьма сухим и бесплодным. Хотя наша усадьба была расположена в самой прохладной и лучше всего орошаемой части ущелья, голые горы кругом с их пепельными склонами и белыми известковыми вершинами обжигают взор и приводят в оцепенение разум. Тем не менее это прекрасная местность, с резкими очертаниями, вся открытая воздействию солнца, суровая, безжалостная и внешне непривлекательная, ничуть не кокетливая, но и отнюдь не пошлая или жеманная. Понятно, почему ее любили мавры: она, казалось, была самой природой создана для этих воинственных племен, которые не стремятся к лучшему и живут с верой в свою незыблемую судьбу. Ее сравнивают и с Иудеей, колыбелью учения, которое отрекается от земных наслаждений и видит в горных высотах лишь мечту о бесконечном.
Не могу ничего сказать о своих первых впечатлениях. Я не могла отдать себе в них ясного отчета, но я прекрасно знаю, что год за годом этот Прованс производил на мой ум, если можно так сказать, подавляющее впечатление, тогда как моя личность, стремясь к действию, вздымала во мне целые ураганы, но без грозовых разрядов и вспышек молний. Поэтому-то так бурно развилась во мне мечта и в таком застое оставался мой разум.
Бельомбр – старинный маркизат, принадлежавший одному ныне угасшему роду. Муж моей бабушки, дворянин из Прованса и морской офицер высокого ранга, купил эту усадьбу еще до революции, и его вдова никогда больше оттуда не уезжала. Она поздно вышла замуж и через несколько лет потеряла мужа. Поэтому она прожила одна большую часть своей жизни. Ее сын шестнадцати лет уехал в эмиграцию, и она жила пятнадцать лет совершенно одиноко, пока не нашла меня и не сосредоточила на мне всю свою любовь. Привычка к одинокой, беззаботной и тихой жизни породила в ней какую-то отрешенность мысли, и ей стало трудно общаться с людьми. Хрупкое здоровье было еще одной причиной ее сидячего образа жизни, и, обладая самым нежным и преданным сердцем, она как бы создавала между собой и теми, кого она любила, зияющую пропасть. Говорила она мало, и в семьдесят лет в ней чувствовалась еще какая-то странная застенчивость. Не получив, как большинство благородных девиц ее времени из тех же мест, никакого образования, она весьма сдержанно относилась ко многим вопросам, о которых боялась высказать свое мнение. И, если уж говорить все до конца, ее считали женщиной любезной, хорошо воспитанной, гостеприимной и добродушной, но ни во что ее не ставили. В этом была большая несправедливость, так как она здраво судила обо всем, тонко и благородно оценивала все явления и даже отличалась умом весьма приятным, когда бывала в настроении. Неспособность действовать была результатом шаткости ее здоровья, инертности окружающей среды, власти привычки, а совсем не отсутствия способностей. Да если бы она и обладала лишь одной способностью – любить, разве не кощунством было бы ни во что не ставить эту благородную душу?
Я должна была сказать это раз и навсегда, чтобы полная независимость, в которой я воспитывалась, никого не удивляла и чтобы терпимость бабушки не приписывали какой-то нравственной апатии. Скорее всего это было заранее обдуманным решением, в ожидании того, что возраст сам подскажет, как надо действовать. Она жила почти незаметно, боясь ветра, жары и пыли – всех неудобств нашего климата, никогда не испытывая потребности куда-нибудь поехать или утратив силы бороться с усталостью. Она кротко жаловалась на свое состояние и ни в коем случае не хотела, чтобы я шла тем же путем. Она очень волновалась, видя, как я спокойно сижу около нее, и все время гнала меня на свежий воздух, говоря, что отец и мать для ребенка – это прежде всего солнце. Позднее, мягко упрекая себя в том, что она не заботилась о развитии своего интеллекта, бабушка приобщила меня к умственной жизни, и ей нравилось наблюдать, как широко раскрываются передо мной жизненные горизонты. Конечно, я была избалована, но я утверждаю, что так поступали, следуя определенной системе, а отнюдь не из-за простой небрежности.