Исповедь молодой девушки
Шрифт:
— Люди, которые причиняют зло, попросту больные люди. Не думай о них, пусть этим занимаются врачи.
Со времени эпизода с Денизой этот довод всегда казался мне достаточно убедительным, ибо Дениза меня любила и в то же время стремилась меня убить.
После рассказа Мариуса мне показалось, что безумие повсюду окружает меня, разрушая и опустошая души, в которых моя душа находила прибежище, помутив все умы, в которых мой ум находил себе опору и образец. Я начинала бояться, что сама уже схожу с ума и что вместо того, чтобы защитить своих друзей и разбранить Мариуса, я только впадаю в бред, ужасаюсь вместе с ним, как будто мы оба внезапно рухнули в какую-то бездну.
XVIII
В конце концов я справилась с этим наваждением, ко мне вернулся разум, и я отвергла подозрения с такой энергией, что Мариус был ошеломлен и ему
— Ну, допустим, — сказал он, — что все это преувеличено и господин Фрюманс не настолько коварен и дальновиден, чтобы таить подобные замыслы. Но несомненно то, что его дальнейшее пребывание здесь именно теперь, когда я уезжаю, становится бесполезным и даже опасным для твоего будущего. Моя тетушка очень стара, и Женни взяла над нею полную власть. Женни покровительствует Фрюмансу, для меня это ясно, и возможно, что она не отдает себе отчета в грозящей опасности. В конце концов, Женни, несмотря на свой ум, не что иное, как женщина из народа, и не имеет никакого представления о свете, его обычаях и злословии, которому подвергается всякое событие, выходящее за рамки приличия. То, что ты говоришь о госпоже Капфорт, можно применить и ко многим другим. Люди подозрительны и склонны приписывать разные скверные поступки тем, кто не согласен с их мнением. Ты принадлежишь к светскому обществу, и когда-нибудь тебе придется вести себя в соответствии с его правилами. Ты должна с самого начала подчиниться ему и бояться его. Значит, Фрюманс не должен остаться здесь, будь он хоть самым честным человеком на земном шаре. Обещай мне отказаться от его уроков, иначе я буду думать, что ты хочешь жить как дикарка, насмехаться над тем, что будут о тебе говорить, и разорвать все связи с обществом порядочных людей. Тогда, как ты понимаешь, я умою руки и больше никогда сюда не вернусь.
— Тебе гораздо проще было бы остаться здесь, — сказала я. — Если бы ты пожелал, Фрюманс помог бы тебе наверстать потерянное время.
— Нет, дорогая моя, — ответил Мариус, — слишком поздно. Здесь я никогда ничему не научусь, здесь нет соперничества, и тетушка оказала мне весьма скверную услугу, не определив меня в Сен-Сир, [9] где я, может быть, учился бы не хуже, чем другие.
Так Мариус, покидая нас, только упрекал всех — даже бабушку, свою благодетельницу, даже меня, которую он, по-видимому, не считал способной возбудить в нем дух того, что он именовал соперничеством! Его неблагодарность показалась мне в этот миг чудовищной. Я не в силах была что-нибудь сказать ему, и мы молча покинули Зеленую залу. На сердце у меня лежала огромная тяжесть, но я чувствовала, что гордость моя уязвлена, и плакать мне совсем не хотелось. Мариус шел с высоко поднятой головой и рассеянным видом, в холодной ярости, и то ломал ветки, то топтал растения, как будто презирал и ненавидел все, что попадалось ему на пути.
9
Сен-Сир — небольшой городок во Франции, достопримечательность его — военная школа для подготовки офицеров пехоты и кавалерии (основана в 1808 году).
— Ну что ж, — вымолвил он, когда мы поднялись на луг, — ты тоже дуешься на меня? Хочешь поскорее увидеть меня в лапах дьявола?
— А ты в самом деле отправляешься в ад? — спросила я, пытаясь замаскировать шуткой свое беспокойство.
— Да, дорогое дитя, — сказал он с горечью, которую напрасно старался превратить в непринужденность. — Мне придется спать в каком-то чулане с крысами и блохами. Пальцы у меня будут в чернилах, а одежда в смоле. Я буду заниматься сложением и вычитанием по десять-двенадцать часов в сутки. Я прекрасно знаю, что господин де Малаваль разрешит мне обедать вместе с ним, хотя бы для того, чтобы я, несчастный, выслушивал его враки. А затем вечером мне предложат для развлечения небольшую прогулочку в лодке по территории порта, от одного корабля к другому. Вот-то будет безумно весело! Что поделать! Когда ты беден, то тебе приходится мыкать горе. Вот что мне все говорят… чтобы утешить меня!
— Ты преувеличиваешь. Наша добрая бабушка всегда даст тебе денег.
— Твоя добрая бабушка будет давать их мне, пока я не стану сам получать жалованье. Но она не очень-то богата, да и молодому человеку вообще не дают почти ничего, боясь, чтобы он не натворил каких-нибудь глупостей.
Этот разговор был прерван Фрюмансом, который искал нас, чтобы проститься с нами.
— Господин Мариус покидает нас, — сказал он мне, — и теперь вам, мадемуазель Люсьена, нужен уже не учитель, а гувернантка. Ваша бабушка поняла это и разрешает мне удалиться. Мне жаль, что приходится прекратить уроки, которые я имел удовольствие давать вам и которые вы так хорошо воспринимали. Но, с другой стороны, мой дядюшка без меня скучал, и я нужен ему, чтобы помогать переводить один большой памятник античной литературы. Я буду иметь честь иногда в воскресенье являться сюда, чтобы засвидетельствовать свое почтение госпоже де Валанжи, и надеюсь, что если вы, в свою очередь, совершите как-нибудь прогулку в Помме, дядюшка будет иметь честь принять вас у себя.
Так просто и спокойно простился с нами Фрюманс. Я была столь изумлена и растрогана этим неожиданным решением, что не могла ответить ему ни слова. По моему виду он понял, что я очень огорчена, и протянул мне свою огромную ручищу, куда я вложила свою руку, еле удерживаясь от слез. Я надеюсь, что он догадался, что со мной творится, и для него не было сомнений в том, как я к нему отношусь. Что до Мариуса, то он был так смущен, увидев, что его обвинения были триумфально опровергнуты уходом Фрюманса, что был ошеломлен еще больше меня. Он, который так изящно умел отдавать прощальные поклоны, на этот раз с трудом и очень неловко ответил на холодно-вежливый поклон нашего учителя.
— Вот видишь, — сказала я, когда мы остались одни, — ты уверовал в ужасную ложь, и мерзкие замыслы, подозреваемые тобою, попросту не существуют. Признайся, что ты был крайне несправедлив, и не дай уйти нашему бедному другу, которому ты причинил такую боль, не примирившись с ним.
Мариус обещал мне исполнить это, и, конечно, он как следует обдумал все за ночь, ибо на следующее утро он оседлал свою лошадь и отправился с визитом к Фрюмансу. Не знаю, хватило ли у него мужества открыто попросить у него прощения. Но его поступок явился актом раскаяния и уважения к Костелям, которые были ему за это весьма признательны. Вечером Мариус, прощаясь с бабушкой и со мной, даже расплакался. В первый раз он продемонстрировал хоть чуточку чувства, и я была необычайно растрогана. Я не задавалась вопросом, горюет ли он оттого, что лишается привольной жизни дома или ласкового отношения к нему в нашей семье. Он плакал, и это было событием столь редкостным, что бабушка тоже была глубоко тронута. Когда настало время садиться в карету, которая должна была отвезти его со всеми вещами в Тулон, он сделал над собой неслыханное усилие, подошел к Женни и попросил у нее прощения за свое нелепое поведение. Женни как будто не поняла его, протянула ему руку, заверила, что не помнит за ним никакого особого зла, и посоветовала ему присылать ей свое белье для починки.
Кучер уже сидел на козлах с кнутом в руке, когда Мариус пошел сказать последнее прости, которое было для него более душераздирающим, чем все прочие: он пошел проститься со своей лошадью. Это была уже не маленькая лошадка мельника, а красивая корсиканская лошадь, купленная для него бабушкой в прошлом году. Я увидела, что Мариус плачет еще пуще, выходя из конюшни, чем освобождаясь из наших объятий, но, право же, в этот момент мне было не до наблюдений. Мне было жаль его, потому что он терял все сразу — и свои привязанности и удовольствия. Я обещала ему добиться, чтобы его лошадь не продавали, что он найдет ее здесь, когда приедет повидаться с нами.
XIX
Когда Мариус уехал, я почему-то испытала чувство огромного облегчения. Я осознала, что принадлежу только себе, и так как мне уже не нужно было развлекать его, я целый день забавлялась сама, как хотела. Я могла снова, уже в который раз, начать засаживать цветами свой садик, надеясь, что теперь уж его не будут ради озорной забавы вытаптывать и что там, где я посадила гиацинты, я не найду потом спаржи. Но уже на следующий день я начинала упрекать себя в эгоизме, и мне казалось, что Мариус несчастен, лишен, быть может, всего, что ему нужно, и это он, столь утонченный, которому приказывают и которого унижают, его, такого независимого и надменного! Как-то раз Женни увидела, что я плачу где-то в уголке. Она, как могла, утешила меня, и когда я пожаловалась, что у меня нет денег для моего бедного кузена, чтобы хоть немного облегчить его тяжелую жизнь, она ответила: