Исповедальные беседы
Шрифт:
Отец отворачивается, его взгляд устремлен на падающий снег и белые крыши. Вдалеке бьют часы церкви Хедвиг Элеоноры. Затылок у отца высокий и худой, волосы редкие. «Ничего не знаю», произносит он.
— Карин говорит о фиаско. Жизненном фиаско. Ты можешь это понять? Вот тут она пишет: «Как-то раз в одной книге я наткнулась на слова «жизненное фиаско». У меня перехватило дыхание, и я подумала — жизненное фиаско и есть самые точные слова».
— Мать порой слишком все драматизировала. — Я пытаюсь найти объяснение.
— И я спрашиваю себя, медленно, почти неслышно
— Но вы ведь с матерью разговаривали?
— Конечно. Разумеется, разговаривали. Вернее, говорила Карин. Что мог сказать я? У Карин было столько идей относительно того, как нам изменить нашу жизнь. Она требовала от меня ответа на ее вопросы, а что я мог ответить? Карин утверждала, что я ленив. Не когда речь шла о работе, а просто ленив, ну, ты понимаешь.
Отец вновь поворачивается ко мне лицом, из-за резкого света из окна я не вижу его выражения, но голос молит: скажи же что-нибудь, объясни, дай мне точку опоры.
— Сегодня ночью мне приснилось, что мы с Карин идем по нашей улице. Держимся за руки, иногда мы так делали. Тротуар обрывается в бездну, и там внизу — блестящее черное зеркало воды. Вдруг Карин выпустила мою руку и кинулась головой в бездну.
— Иногда мне кажется, будто мать где-то рядом, говорю я нерешительно. — Я сознаю, что это своего рода тоска и ничего больше, и все же.
— Да, да. — отзывается отец. — Сперва обнаруживаешь... нет, не знаю. Не могу объяснить. В чем моя вина?
— Откуда мне знать? — Словно бы я прожил совсем другую жизнь, не такую, как Карин. Я никогда не призывал Бога к ответу. Такова моя жизнь, думал я, и с этим ничего не поделаешь. Может, я был чем-то вроде послушной собаки? Как Сюдд?
Отец горестно улыбается. Дух Сюдда пересекает ковер и, уткнув нос в отцовскую руку, глядит на своего господина печальными глазами.
— Мать была, наверное, умнее меня. Она много читала, ездила за границу и... Я же в основном жил своими чувствами и представлениями. Хотя теперь вот лишился всего. Не собираюсь жаловаться, не думай, будто я жалуюсь, но когда я сижу здесь, пытаясь истолковать материн дневник...
— Вы считаете, мама заранее предполагала, что вы прочитаете ее дневники?
— Не уверен. У нас как бы была договоренность, что я умру первым. Понимаешь, своего рода шутка. Это я, главным образом... но это само собой разумелось. И когда у меня обнаружили рак пищевода, все было решено, по крайней мере, я полагал, что решено.
— Хуже всего, пожалуй, что мы испытывали страх.
— Страх?
Отец смотрит на меня с искренним недоумением, словно в первый раз слышит это слово.
— Мы боялись вашего гнева. Он всегда овладевал вами неожиданно, и мы часто не понимали, почему вы ругаетесь и деретесь.
— Ты, безусловно, преувеличиваешь.
— Вы, отец, спросили, я попытался ответить.
— Я был скорее кроткий человек.
— Нет. Мы боялись ваших приступов гнева. И не только мы, дети.
— Ты хочешь сказать, что и мать?., что Карин...
— Мне кажется, мать боялась, но по-другому. Мы научились ускользать, врать. Правда, должен признаться, говорить об этом сейчас,
— Но мать поистине была не из тех, кто молчал.
— Мать играла роль посредника, миротворца. Даг, например, вызывал у вас постоянное бешенство. Я помню, как часто вы его пороли. Плеткой. По голому телу. До крови, до струпьев. И мать смотрела.
— Ты упрекаешь меня... — Нет, я не упрекаю. Я говорю, что наш разговор смешон. Но вы, отец, спросили, и я отвечаю. Мы безумно боялись, выражаясь мелодраматически.
— Я помню, Карин говорила...
— Что говорила?
— Мать иногда, когда сердилась, называла меня «узколобым». В дневниках это есть в нескольких местах: «Эрик непримирим. Эрик не способен прощать и быть снисходительным, и это будучи пастором. Эрик не знает самого себя».
Отец весь поник и съежился. Прикладывает руку к щеке.
— Я ведь уже понес наказание, правда?
— Наказание?
— По-твоему, сидеть здесь, за этим столом, день за днем читая материны дневники, не достаточное наказание? Она ругает даже мои проповеди.
Отец саркастически улыбается:
— Так что ты и твои брат с сестрой должны быть довольны. Некоторые считают, что ад существует тут, на земле. Теперь я склонен с этим согласиться. Нет, нет, нет. Ты уже уходишь?
Паром причаливает, вода заливает доски настила, понтонный мост раскачивается, повозки съезжают на берег. Отец прощается с матерью и дочерью в одноколке, мальчишки, собравшиеся порыбачить в Юпчёрне, берут удочки и кричат «пока» сопящему Пу: они, конечно, заметили, что Пу получил взбучку и, мало того, направляется на мессу в Гронес. Старик со своей грязной коровой ковыляет вверх по откосу.
— Идем же, дурачина! — Голос у отца ласковый. Пу стоит отвернувшись, от дружелюбного тона отца его подмывает заплакать. Отец подходит и шлепает Пу по спине.
— Ты же понимаешь, я испугался, ведь ты мог бы утонуть, никто б и не заметил.
Еще один шлепок. Отец стоит позади сына, опираясь бедром на велосипед.
Паромщик уже впускает пассажиров, отправляющихся в обратный путь. Отец, прислонив велосипед к ограждению, протягивает Пу свою широкую ладонь. Потом садится на перевернутую вверх дном деревянную кадку и притягивает к себе сына.
— Я испугался, понимаешь? Когда человек боится, он сердится, сам ведь знаешь. Я переборщил, просто так получилось, не успел подумать. Я сожалею. Тебе досталось больше, чем ты заслуживал, это было глупо. Отец испытующе глядит на Пу, теперь его очередь. Пу не желает смотреть на отца, он глотает слезы, черт, дьявол, когда отец вот такой ласковый, хочется только разнюниться, а это черт знает что. Поэтому он лишь кивает: да, да, понимаю.
— Ну, тогда пошли, говорит отец, слегка шлепнув Пу по заду. Попрощавшись с паромщиком, он повел велосипед по скользкому настилу и понтонному причалу. В прибрежном мелководье серебрится стайка уклеек. Рыбки подпрыгивают, все разом, и водное зеркало замерцало. Пу идет босиком, отец привязывает его сандалии к заднему багажнику и кожаным ремнем затягивает чемоданчик.