Испуг
Шрифт:
Сережа - один. Небо, степь и Сережа. Он робеет. Он идет назад, проворно работая ногами. Слышит, как сильно бьется сердце, но бьют в колючках кузнечики, попадаются тряпочки, стеклышки... Оцарапало что-то голую ножонку, - стерпел Сережа, не заплакал, - идет пыхтя. И когда приходит он, наконец, к такой знакомой своей желтой калитке и тут же на дворе видит Прокофия с пилою, он, спотыкаясь, бежит к нему, хватает его за шаровары и кричит восторженно, задыхаясь:
– Пор-кофий-Пор-кофий! Пор-кофий... я сам пришел!
Часов в пять, когда
Это бывало: заходила в открытую калитку бродячая свинья, и не было большего наслаждения для продувных ребят, как гонять ее бешено по двору, заперев калитку.
Мать их спала сегодня душным сном в сарае, и сидел Петька у порога, строгал что-то ножичком, когда вбежал Васька, весь красный, дрожащий, и глаза, как ракеты.
– Петька, скорей!
– Да молчи, не кричи, бо мама спит!
– шепчет Петька и машет рукою.
– Да свиня!
– понижает голос Васька.
– Свиня-я!
– орет Петька радостно, что есть мочи, совсем забыв про мать.
– Хватай дрючки! Да зачини ворота! Да зови Кичинского!
– и вылетел из сарая стрелой. Вскакивает мать; спросонья долго не может понять, что с нею. А на дворе уже хрюканье, топот, крики: калитка заперта, гоняют свинью.
Сережа стоит у щелистого забора, согнулся, приник и смотрит. Свинья большая, длиннорылая, супоросая, грязная, щетина торчит ежом.
– Да бей же ее, бей!
– свирепо кричит Петька; заскакивает ей наперерез, звонко хлопает ее палкой по грязному боку - бу-ум!
Свинья взвизгивает тонко... отбросилась в угол двора, остановилась как вкопанная, хрюкает, думает, крутит хвостом. Подкрался Васька, и опять бу-ум!
– и мчится, как буря, свинья к калитке, роет мордой, звонит щеколдой рычит визгливо, а тут Петька с дрючком - бу-ум!
– и опять бросается свинья в дальний угол двора, а там Васька, и вот уж - видит Сережа - лезет через забор приготовишка Кичинский, палка в зубах, и кто-то держит его за ногу сзади, - где ж удержать?
– Кичинский! Кичинский!.. Да бей же ее, бей! Да лупи сбоку, Кичинский!
Из сарая мать Васьки тоже что-то кричит, кричит... Бу-х!.. Это мечется свинья в забор с разбегу всем телом, может быть, где подастся... и гул, и топот, и где-то, еще ближе, всем телом в забор - бу-ух!
– Да бей же, бей, э-эх, ворона, лупи!
– звончее всех кричит Кичинский. Сам он нагнул голову быком, не отстает от свиньи, бьет ее раз, два, три... по хвосту, по задним ногам...
Подобрав юбки, бежит по двору Васькина мать, отворяет калитку настежь; но свинья уже ничего не видит: визжит, мечется мимо калитки, сошла с ума. Остановится, на нее кидаются с гиком, мотнет головою - и дальше.
Смотрит Сережа, обо всем забыл, хлопает руками, шепчет радостно: "Ах, господи!.." Но вот возле самых глаз его против щели, - и как будто ни щели, ни забора нет, - вспененная, грязная, страшная клыкастая морда и желтый бешеный глаз, и всем телом с размаха кидается свинья в доски забора, как раз против того места, где Сережа...
Оглушен Сережа. Отскочив, он упал. Он лежит на земле, и кажется ему, что давит и рвет его свинья. Так несколько страшных мгновений... потом тихо подымается он, по привычке отряхивает штанишки, осматривается и видит вышедшую на шум Дашку. Он подбегает к ней, как всегда спешащий, и говорит ей с радостной гордостью:
– Дашка-Дашка... а я... а я смотрел!..
На Дашке фартук с "акулинками" - такой рисунок ситца, похожий на семя укропа, - упорно зовет это "акулинками" Сережа, и теперь он водит пальцем по фартуку и добавляет успокоенно, забывчиво:
– Акулинки.
Вечером варили кашу в саду.
– Кашу!.. Ах ты господи!..
– смеялся, бил в ладоши и у всех виснул на руках Сережа.
– Ка-шу!
Это была не та каша с молоком, которую он ел часто, была эта большая каша, в большом черном котле, и называть ее нужно было длинно, протяжно: ка-а-ша.
Огонь. Красный, желтый, трещит стружками, фукает.
– Ф-фу, ф-фы... ну, смотри!
Показал на него пальцем и стоит, очарованный.
Беседка направо в кустах. Была белая беседка, а теперь, как...
– Дашка, как голуби!.. Смотри: как голуби!
– Какие голуби? Заболтал!
– Там!
– машет Сережа в сторону рохлинского сарая и повторяет упорно: Голуби!
Это - сложно: голуби тоже белые; выпускает их старый Рохленко на заре, когда окна в его доме горят, и вот... голуби тогда тоже горят.
Дашка суетится около огня: моет пшено и шумно выплескивает ополоски в кусты.
– Дашка, - говорит Сережа; он вспоминает, как кричит на нее мама, теребит Дашку за платье и добавляет твердо: - И вечно ты колготишься попусту, Дашка.
Отошел к стороне Прокофий, вынул из кармана маленькую бутылочку, постучал об нее ладонью, запрокинул голову и булькает. Вот опять подошел к огню и жует корку.
– Ты что там делал, а?
– спрашивает Сережа, хитро щурясь.
– Ты, Сереженька, маленький, этих делов не понимаешь, - полный добродушия, отзывается Прокофий; он чистит картофель, и Сережа карабкается к нему на спину, мнет обеими руками прочную жесткую шею и то и дело спрашивает над самым ухом:
– Нет, ты что там делал, скажи?.. Скажи, ну?
– Не балуй, - говорит Прокофий. Пахнет от него крепким потом, кумачовой рубахой и еще - как скатерти пахнут.
Очень весело. Нет ни папы, ни мамы. Они в комнате, с ними гости: дядя Иван Николаевич, седой-седой, и тетя Марья Ивановна, седая-седая.
– Бум-бум-бурум-бу, - поет и кружится, как турухтан, Сережа.
Вот Дашка плеснула из миски на рубаху Прокофия - черное пятно на красной рубахе. Вскочил Прокофий, бьет Дашку по спине ладонью.