Испуг
Шрифт:
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Испуг
Стихотворение в прозе
Маленький Сережа подбежал к отцу и проговорил задыхаясь:
– Папа-папа!.. Там, на дорожке... лягушка!.. Папа-папа!.. Там, на дорожке лягушка... раздаву-утая!.. Суха-ая!
– Ага... ну хорошо, - сказал папа; не посмотрел на него - читал газету.
– Папа-папа!
– Сережа потянул его за рукав.
– Там, на дорожке... ну, смотри!.. Папа же!.. Там, на дорожке... раздави-итая, сухая!.. Папа...
– Ну хорошо. Поди побегай! Поди к маме, - сказал папа, ощупью
Растопырив голые ручонки, как крылья, побежал Сережа к маме, стиравшей тут же в саду его белье.
– Мама-мама, - ухватил он ее за фартук, - мама же, ну, смотри!.. Мама, там, на дорожке... раздавитая лягушка... так!
– он запрокинул голову и раскорячил ноги.
– Су-ха-ая!
– Не мешай, уходи!
– сказала мама.
– Ну, смотри, - захныкал Сережа.
– Раздавутая лягушка... там...
– Я тебе сказала: уходи!
– Ну, смотри! Ну, смотри!..
– несколько раз топает на месте ногами оскорбленный Сережа, уже собирается заплакать во весь голос, но замечает Прокофия-плотника, который чинил ворота.
– Пор-кофий, Пор-кофий, - добежал до него Сережа, - там, на дорожке лягушка... раздаву-утая...
– Ишь ты... лягушка!
– удивляется Прокофий.
– Какая лягушка-то?
– Раздави-итая... Сухая!..
– Вот еще какая, - ах ты, господи!
– Прокофий улыбается заросшим отовсюду ртом, откладывает в сторону шершебок и покрывает ласково Сережину спину широкой ладонью.
– Лягушка?
– говорит он.
– Суха-ая!
– добавляет Сережа.
– Ишь ты, - удивляется Прокофий, - дела чудные!.. А много ль тебе годов, Сережа?
– Три, - говорит Сережа и тут же добавляет поспешно: - И восемь.
– Та-ак... три да восемь... это, стало быть, тебе много годов... Оказался ты у нас старичок: три да восемь... Постой-ка, цанзюбель возьму...
Он отстраняет легонько Сережу и вынимает из мешка длинный желтый ящик.
– Цан-буль-буль, - пробует про себя повторить Сережа, задумчиво засунувши палец в рот.
– Цанзюбель называется... А вот это - это струг двухручный, понял?
От усилий запомнить "цанзюбель" и "струг" Сережа шевелит губами и жмурит брови, а Прокофий уже орудует цензюбелем, и из-под мудреного визгливого инструмента ползут-ползут длинные, желтые, как макароны, стружки, от которых пахнет скипидаром.
Очень жарко. Так жарко, что нельзя стоять возле Прокофия голыми ногами на горячем песке. Сережа переминается, подпрыгивает, чешет подошвы, потом окончательно начинает тосковать:
– Ой, что ж я теперь буду делать! Что я буду делать!
– Поди водицы напейся, - искренне советует Прокофий, - и мне принеси.
И вот Сережа на кухне, и звенит уже оттуда его полуплачущий голос, обращенный к кухарке Дарье:
– Дашка! Дай кружку!.. Дашка!.. Да Дашка же!.. Ну, смотри!
Из кухни он едет на велосипедике в сад; исправно вертят колеса трехгодовалые ножонки, и правильно действует он рулем; мчится по пустым дорожкам и неистово дует в свисток: давай дорогу.
Но вот брошена в дальнем углу машина, и опять бежит к папе Сережа, ошарашенный и спешащий:
– Папа-папа!.. Папа-папа!.. Ну, смотри!.. Там - граммофоны!
– Э-э-э... этого... поди, милый, маме скажи, - отзывается папа.
У него на круглом, белом, облупленном солнцем столе две пустых красных бутылки; к сладким лужицам около них липнут мухи, и жужжат, и лезут в рот и в уши, и мешают читать газету.
Деваться от жары некуда. И говорили сегодня в земской управе, где он служит помощником секретаря, что были уже в городе случаи солнечных ударов. В газете тоже: повсеместная жара, засуха, солнечные удары.
– Да папа же!
– дергает его за рубаху Сережа.
– Э-э... вон мама... видишь, мама... Поди маме скажи.
Мама уже вымыла его рубашонки и вешает их сушить. Отсюда, сквозь кусты черной бузины, Сережа видит ее синий капот и над ним встрепанные желтые волосы.
– Нет, ты посмотри!
– Мне некогда, отстань.
– Ну, смотри, - хнычет Сережа горестно, - ну, смотри!
Мама - строгая, ей говорит Сережа полно и точно:
– Мама-мама!.. А там цветут граммофоны... там!
– и показывает рукою где.
У мамы с папой только что была ссора. Перечислено было все, что перечислялось уже при прежних ссорах, и добавлено, что накопилось за последний месяц. Мама плакала; веки у нее набрякли, и глаза красны. И послал к ней Сережу человек, которого она ненавидела теперь больше всего на свете.
– Пошел от меня, слышишь, пошел!
– кричит она Сереже.
– И не приходи ко мне больше, никогда не приходи!
– Ну, смотри!
– начинает плакать Сережа, - ну, смотри... ну, смотри!
Он морщится, краснеет, взмахивает руками, и уже бегут-бегут из глаз чистенькие серебристые слезинки.
– Это, должно, крученые паничи у вас цветут-с, Сережа, - говорит издали Прокофий, - паничи, цветы такие, - а ты - граммофоны... То-то ты еще чудной!
Но Сережа все стоит около матери, смотрит на нее обиженный, сморщенный, плачет громко, навзрыд, и щедро моют его чумазые щеки частые слезинки.
Потом он уходит. Он идет покинуто и безнадежно в калитку и дальше, на выгон, по крепко утоптанной тропинке в степь. Около соседнего дома, дома старика Рохленка, старосты пожарных, он видит - возятся Петька и Васька, дети Рохленка, продувные мальчишки. Петька окликнул его:
– Сережа!
Но Сережа отвернулся и идет дальше.
– Сережа, ты куда это?
– кричит Васька.
Но Сережа нарочно отвернулся от него, насколько мог круче, и идет, нетвердо ставя ноги. Тут колючки, репейник, ямы... Дальше, дальше солдатский лагерь, а еще дальше - там синее. И маленький Сережа уходит от мамы, от дома, от Даши... в синее. На щеках его окончательно высыхают следы слез, и много мелких трудных шагов он делает, пока останавливается, наконец, и робко смотрит назад, где нет уже ни Васьки, ни Петьки, - и дома нет: много домов.