Историк
Шрифт:
Коллеги вывели меня из кабинета, похлопали по спине и посоветовали не принимать близко к сердцу: должно быть, я выглядел белым как бумага. Я обернулся к офицеру, запиравшему за нами дверь.
— Вы не проверяли больницы? Возможно, если профессор Росси поранился или заболел, его подобрали и отвезли к врачу?
Полисмен покачал головой.
— С больницами мы связались в первую очередь. Его там нет и не было. А что, вы думаете, он мог поранить сам себя? Кажется, вы уверяли, что он не казался подавленным и не думал о самоубийстве.
— Да, не казался.
Я глубоко вздохнул и вновь ощутил землю под ногами. Потолок слишком высоко, чтобы на него могли попасть брызги крови из перерезанного запястья, — хотя это показалось мрачным утешением.
— Ну,
Толпа у двери кабинета начала рассасываться, и я ушел первым. Мне нужно было найти тихое местечко и посидеть там.
Моя любимая ниша в старой университетской библиотеке еще не остыла от последних лучей весеннего солнца. Рядом читали или тихо разговаривали несколько студентов, и я ощутил, как привычное спокойствие этой академической заводи пропитывает меня насквозь. Окна в главном зале были украшены цветными стеклами, причем некоторые из них выходили не во двор, а в читальни и коридоры, так что мне видны были люди, движущиеся по залам или читавшие за большими дубовыми столами. Оканчивался обычный день: скоро солнце покинет каменные плитки у меня под ногами, скроется, погрузив мир в сумерки — и отметив сорок восемь часов с моей последней встречи с учителем. А пока все здесь дышало живой ученостью и не допускало даже мысли о тьме.
Должен сказать, что в те времена я предпочитал заниматься в полном одиночестве: в монастырской тиши и уединении. Я уже описывал тебе библиотечный отсек на верхнем этаже, где я часто работал, где у меня имелась собственная ниша и где я нашел книгу, в одночасье изменившую течение моей жизни и мыслей. Два дня назад я сидел там один, погрузившись в чтение и не ведая страха, собираясь захлопнуть книгу о Нидерландах и отправиться на приятную встречу с наставником. Все мысли у меня были только о трудах Хеллера и Херберта по экономике Утрехта, и меня полностью занимала идея по-новому использовать их соображения в своей статье — если из очередной главы диссертации могла получиться статья.
В сущности, если мне случалось тогда воображать картины прошлого, передо мной неизменно вставали эти простодушные, скуповатые голландцы, судачащие о мелких проблемах гильдии или, подбоченившись, наблюдающие за погрузкой новой партии товара на верхний этаж дома-пакгауза. Если мне вообще представлялось прошлое, то всегда рисовались их румяные, обветренные морем лица, густые брови и умелые руки; слышался скрип корабельных досок, доносились запахи смолы, пряностей, грязных причалов и радостные возгласы от удачных сделок.
Но оказалось, что история может быть совсем иной: брызгами крови, не высыхающей ни за две ночи, ни за столетия. И теперь для меня начиналась новая стадия исследований — новая для меня, но давно знакомая Росси и многим другим, прокладывавшим пути в тех же темных дебрях. Мне хотелось начать эту новую работу среди голосов и звона главного зала, а не в молчаливой келье, куда лишь изредка доносятся усталые шаги по ступеням далеких лестниц. Мне хотелось приступить к новой фазе своей жизни историка под невинными взглядами юных антропологов, седеющих библиотекарей, восемнадцатилетних юнцов, мечтающих о футболе или о новых белых теннисках, под взглядами улыбающихся студентов и безобидных чудаков-профессоров — среди толчеи университетского вечера. Я еще раз оглядел суету зала, солнечные пятна, торопливо отступающие от моих подошв, вслушался в скрип бронзовых петель входной двери, то и дело открывавшейся, чтобы пропустить новых читателей. Потом я поднял свой потрепанный портфель, отстегнул застежку и извлек туго набитый темный конверт, надписанный рукой Росси. Там было сказано только: «Сохранить для следующего». Для следующего? Тем вечером я не рассмотрел конверта. Хотел ли он сохранить свои записи для нового штурма темной крепости своей темы? Или «следующим» был я сам? Не доказательство ли это его безумия?
Вскрыв конверт, я увидел в нем пачку листков разных оттенков и размеров, то хрупких и истончившихся от времени, то покрытых ровными строчками
Два года назад мне приходилось работать с рукописями сэра Томаса Мора и с письмами Ханса Альбрехта из Амстердама, а незадолго до того я помогал каталогизировать счетные книги фламандских купцов за 1680 год. Я знал, как важно для историка упорядочить архивные находки. Откопав в портфеле карандаш и листок, я составил список документов в том порядке, в каком извлекал их из конверта. Первыми среди сокровищ Росси шли тонкие листки, покрытые тесными густыми строками печатных литер, более или менее напоминающих буквы. Я заботливо сложил их вместе, не позволив себе отвлекаться на чтение.
Следующим вложением оказалась карта, начерченная от руки с неимоверной аккуратностью. Бумага успела выцвести, так что значки и названия плохо читались на плотной, заграничного вида бумаге, вырванной, очевидно, из старого альбома. За ней лежали еще две похожие карты. Потом шли три листка отрывочных рукописных заметок, сделанных чернилами и, на первый взгляд, вполне разборчиво. Их я тоже сложил вместе. Затем мне попалась брошюрка, приглашающая в «Романтическую Румынию» — на английском языке, изданная, судя по оформлению, в 20-х или 30-х годах. Далее два счета: из гостиницы и за обед в гостиничном ресторане. В Стамбуле. Потом большая дорожная карта Балкан, аляповато выполненная в двух цветах. И последним оказался маленький пожелтевший конверт, запечатанный и неподписанный. Я отложил его в сторону, героически не прикоснувшись.
Вот и все. Я перевернул большой коричневый конверт и встряхнул его, так что даже дохлая муха не завалялась бы незамеченной в уголке. При этом меня внезапно (и впервые) посетило чувство, которому суждено было сопровождать все дальнейшие мои усилия: Росси был здесь, он с гордостью следил за моей работой, словно его живой дух говорил со мной через дотошную методичность, к которой он сам меня приучил. Я знал, что он умел работать быстро, однако ничего не упускал и ничем не пренебрегал — ни единый документ, ни один архив, как бы далеко от дома он не располагался, и уж, конечно, ни одна идея, какой бы немодной она не числилась среди его коллег, не оставались им непроверенной. Его исчезновение и — мелькнула у меня дикая мысль — то, что он нуждался во мне, установило между нами своего рода равенство. При этом меня не оставляло чувство, что он предвидел этот исход, это равенство, с самого начала, и ждал только, когда я заслужу его.
Теперь все пахнущие пылью листки лежали передо мной. Я начал с писем: с тех длинных, густо исписанных эпистол, напечатанных на тонкой бумаге, с редкими ошибками и исправлениями. Каждое было в двух экземплярах, и они уже были разложены в хронологическом порядке. Каждое письмо было аккуратно датировано: все — декабрем 1930 года, двадцать лет назад. Каждое было озаглавлено: «Тринити-колледж, Оксфорд», без уточнений. Я бегло просмотрел первое письмо. Оно описывало историю появления таинственной книги и начала его архивных поисков в Оксфорде. Подпись была: «Ваш в горести, Бартоломео Росси». А начиналось оно — я крепче сжал тонкий листок, когда руки у меня начали подрагивать, — словами: «мой дорогой и злосчастный преемник…»
Отец внезапно прервал рассказ. Услышав, как дрогнул его голос, я тактично отвернулась, не требуя продолжения. Мы не сговариваясь собрали свои куртки и зашагали через маленькую пьяццу, притворяясь, что нас весьма интересует отделка фасада церкви.
ГЛАВА 7
Несколько недель отец не выезжал из Амстердама, и за это время я успела почувствовать, что он по-новому следит за мной. Однажды я немного дольше обычного задержалась после школы и, придя домой, застала миссис Клэй за телефонным разговором. Она сразу передала мне трубку.