Историк
Шрифт:
Ты родилась в больнице над Гудзоном. Когда я увидел, что ты темноволоса и тонкоброва, как твоя мать, и совершенна, как новенькая монетка, и что в глазах Элен стоят слезы радости и боли, я поднял тебя, спеленатую в тугой кокон, чтобы дать тебе поглядеть на корабли внизу. К тому же я хотел скрыть собственные слезы. Мы назвали тебя именем матери Элен.
Элен поклонялась тебе: мне хочется, чтобы ты знала это. Во время беременности она оставила работу, и, кажется, ей ничего больше не надо было, как проводить время дома, играя твоими пальчиками и ножками, совершенно, как она говорила с коварной улыбкой, трансильванскими, или укачивая тебя в большом кресле, которое я ей подарил. Ты рано начала улыбаться, и твой взгляд постоянно следил за нами, чем бы мы ни занимались. Иногда я, повинуясь какому-то порыву, среди дня уходил с работы, чтобы увериться, что обе вы — мои темноволосые женщины — мирно дремлете
Однажды я вернулся домой раньше обычного, в четыре: принес маленькую корзинку китайских деликатесов и цветы, на которые ты могла бы глазеть. В гостиной никого не было. Элен я нашел склонившейся над твоей кроваткой. Твое спящее личико было безмятежно спокойно, но по лицу Элен текли слезы, и она не сразу заметила мое присутствие.
Я обнял ее и, холодея, почувствовал, как медленно она возвращается в мои объятия. Она не захотела рассказать, что ее тревожит, и после нескольких тщетных попыток я не решился больше расспрашивать. В тот вечер она много шутила по поводу принесенной мной еды и гвоздик, но неделю спустя я снова застал ее в слезах, и она снова молчала, просматривая одну из книг Росси, которую он подписал для меня, когда мы только начинали работать вместе. Это была толстая монография, посвященная минойской культуре, и она лежала у Элен на коленях, открытая на фотографии священного алтаря на Крите. Фотографировал сам Росси.
— Где малышка? — спросил я.
Она медленно подняла голову, уставилась на меня, словно забыв, какой нынче год.
— Спит.
Как ни странно, что-то во мне воспротивилось желанию заглянуть в спальню, посмотреть на тебя.
— Дорогая, что случилось?
Я отложил в сторону книгу и обнял Элен, но она покачала головой и ничего не ответила.
Когда я зашел к тебе, ты как раз просыпалась в своей кроватке, лежа на животике и задирая головку, чтобы взглянуть на меня.
Теперь Элен была молчалива почти каждое утро и почти каждый вечер плакала без видимых причин. Говорить со мной она не хотела, и я настоял, чтобы она обратилась к врачу, а потом и к психоаналитику. Врач сказал, что с его точки зрения все в порядке, что на женщин в первые месяцы материнства иногда нападает тоска, но все пройдет, когда она попривыкнет. Слишком поздно, когда один наш приятель наткнулся на Элен в нью-йоркской публичной библиотеке, я выяснил, что к аналитику она вовсе не ходила. Когда я заговорил с ней об этом, она сказала, что решила развлечься исследовательской работой и предпочла использовать свободные часы, когда мы приглашали няню, для этого. Но иногда вечерами она впадала в такую меланхолию, что я твердо решил: ей необходимо сменить обстановку. Я снял со счета немного денег и купил на начало весны билет на самолет во Францию.
Элен никогда не бывала во Франции, хотя всю жизнь читала о ней и говорила на отличном школьном французском. На Мон-Мартре она казалась веселой и заметила, со свойственной ей в давние времена сухой иронией, что leSacre Соеит1 превзошел ее ожидания своим монументальным уродством. Ей нравилось катать тебя в коляске по цветочному рынку или вдоль Сены, где мы задерживались у лотков букинистов, а ты в мягкой красной шапочке сидела, глядя на реку. В девять месяцев ты оказалась отличной путешественницей, и Элен говорила тебе, что это только начало. Консьержка нашего пансиона оказалась бабушкой множества внучат, и мы оставляли тебя спать под ее присмотром, пока сами поднимали тосты за здоровье друг друга в барах или, не снимая перчаток, пили кофе в уличных кафе. Больше всего Элен — и тебе, судя по блестящим твоим глазенкам, — понравился огромный Нотр-Дам, а потом мы поехали на юг, чтобы осмотреть пещерные внутренности других чудес: Шартрез с его сияющими витражами; Альби с ее дивным красным собором-крепостью, приютом еретиков; дворцы Каркассона.
Элен захотелось посетить старинный монастырь Сен-Матье-де-Пиренее-Ориентале, и мы решили перед возвращением в Париж провести там пару дней, а потом лететь домой.
' Собор Сакре-Кёр (Святейшего Сердца Иисуса).
Мне показалось, что в этой поездке лицо ее заметно прояснилось, и я с удовольствием смотрел, как она валяется на гостиничной кровати в Перпиньяне, листая историю французской архитектуры, купленную мной в Париже. Монастырь был заложен в 1000 году, сказала она мне, хотя я уже читал этот раздел. Это был старейший образец романского стиля в Европе.
— Почти такой же старый, как «Житие святого Георгия», — задумчиво заметил я, но тут книжка захлопнулась и лицо ее замкнулось, и она лежала, жадно глядя на тебя, играющую рядом с ней на кровати.
Элен настояла,
В те дни Сен-Матье жил более полнокровной монастырской жизнью, чем теперь, и братия — двенадцать или тринадцать человек — подчинялась вековому укладу, с той лишь разницей, что временами они проводили пару экскурсий для туристов да держали за воротами монастырские автомобили.
Два монаха демонстрировали нам утонченную архитектуру монастырских зданий — помню, как поразился я, когда, выйдя на открытый край двора, увидел под ногами обрыв. Под нависающим уступом скалы склон обрывался к далекой равнине внизу. Горы, обступившие монастырь, были много выше вершины, занятой им, и на их далеких склонах виднелись белые полоски, в которых я, поразмыслив, признал водопады.
Мы устроились на скамье неподалеку от обрыва. Ты сидела между нами, разглядывая бескрайнее полуденное небо и слушая, как булькает вода, падавшая в резервуар из красного мрамора посреди двора — бог весть как им удалось в те далекие века взгромоздить сюда эту глыбу. Элен снова повеселела, и лицо ее казалось умиротворенным. Хотя она все еще грустила иногда, но поездка прошла не зря.
Наконец Элен сказала, что хочет еще раз все осмотреть. Мы засунули тебя в твой спальник и направились обратно к кухонному зданию и длинной трапезной, где до сих пор ели монахи, и к гостинице, где стояли койки для ночлега паломников, и к скрипториуму — едва ли не старейшей из построек монастыря, где переписали и украсили миниатюрами столько великих манускриптов. Там под стеклом хранился образец их трудов: Евангелие от Матфея, открытое на странице с бордюром из множества крошечных бесов, за хвосты тянущих друг друга вниз. Элен даже улыбнулась, рассматривая миниатюру. Дальше шла часовня: маленькая, как все в этом монастыре, но с пропорциями застывшей в камне музыки; я никогда не видел подобных романских построек, таких очаровательных и уютных. Наш путеводитель уверял, будто полукруглая передняя апсида — первое проявление романского стиля — луч света, упавший на алтарь. В узких окнах сохранилось несколько витражей четырнадцатого века, а сам алтарь был разукрашен для мессы белыми и красными покровами, и на нем стояли золотые свечи. Мы тихонько вышли.
Наконец молодой монах, служивший нам гидом, объявил, что мы посмотрели все, кроме склепа часовни, и мы вслед за ним отправились туда. Темная сырая дыра располагалась поодаль от строений и была интересна как образец романской архитектуры: своды поддерживали несколько приземистых колонн, а мрачные саркофаги датировались первым веком существования монастыря — здесь, по словам нашего гида, покоился первый аббат. Рядом с саркофагами сидел, погрузившись в размышления, пожилой монах. Когда мы вошли, он поднял добродушное смущенное лицо и поклонился, не вставая с кресла.
— По вековой традиции один из нас постоянно несет бдение над аббатом, — пояснил наш проводник. — Обычно это один из старших монахов, которому эта честь оказывается до конца жизни.
— Очень необычно, — заметил я, однако в атмосфере склепа было что-то неприятное, и ты возилась и хныкала на груди Элен, и она выглядела усталой, так что я попросил вывести нас на свежий воздух.
Я и сам с облегчением выбрался из промозглой норы и медленно пошел к фонтану.
Я думал, что Элен поднимется сразу за мной, но она задержалась под землей и вышла с таким изменившимся лицом, что меня захлестнула тревога. Она выглядела воодушевленной — такой оживленной я не видел ее много месяцев, — но была бледна, и широко открытые глаза вглядывались во что-то, невидимое для меня. Я подошел к ней, стараясь держаться как ни в чем не бывало; спросил, не нашла ли она там внизу еще чего-нибудь любопытного.