История безумия в Классическую эпоху
Шрифт:
Таким образом, следует пересмотреть значения, традиционно приписываемые деятельности Тьюка: и освобождение сумасшедших, и отказ от принудительных мер, и создание человеческой среды — все это не более чем позднейшие оправдания. Реальные процессы и действия были совершенно иными. На самом деле Тьюк создал психиатрическую лечебницу, в которой свободный ужас безумия оказался подменен тревожной и не имеющей выхода вовне ответственностью;
теперь страх царит не по ту сторону тюремных ворот — он свирепствует в самой тюрьме, за крепкой печатью сознания. Вековые страхи, окружавшие фигуру сумасшедшего, Тьюк перенес в самую сердцевину безумия. Да, лечебница больше не санкционирует виновность безумца; зато она делает нечто большее — она эту виновность организует и упорядочивает; она организует ее применительно к безумцу — как его самосознание и не взаимные отношения с надзирателем; она организует ее и применительно к разумному человеку — как сознание другого и терапевтическое вмешательство в существование безумца. Иными словами, эта виновность делает безумца объектом наказания, которое постоянно присутствует в его сознании и в сознании другого;
и именно признав за собой статус объекта, поняв свою виновность, безумец может вернуться к сознанию свободного, облеченного ответственностью субъекта, а следовательно, к разуму. Этот процесс — процесс превращения сумасшедшего в объект для другого, посредством которого он обретает свою утраченную свободу, — осуществляется благодаря двум основным понятиям: Труду и Взгляду.
Не нужно забывать, что перед нами мир квакеров, где Божье благословение,
Еще более действенным средством, чем труд, является взгляд со стороны, то, что Тьюк называет “потребностью в уважении”: “Этот принцип человеческого ума, безусловно, влияет на наше поведение вообще, причем в весьма значительной степени, вызывая у нас беспокойство, пусть зачастую и неосознанное; действие его проявляется с особенной силой, когда нас вводят в новый круг отношений”41. В классической изоляции безумец также был открыт для взгляда другого; но, в сущности, этот взгляд не затрагивал его самого: он лишь скользил по поверхности, улавливая чудовищную внешность безумца, наглядно явленное в нем животное начало; и в нем присутствовала по крайней мере одна форма обоюдности — здоровый человек мог, словно в зеркале, увидеть в безумце возможную кривую собственного падения. Тот взгляд, который для Тьюка становится важнейшей составляющей существования больного в лечебнице, более глубок и в то же время отрицает взаимность. Его задача — попытаться уличить безумца на основании едва уловимых признаков безумия, в тот момент, когда оно тайно наслаивается на разум и только начинает от него отделяться; на такой взгляд безумец не может дать ответа ни в какой форме, ибо он — только его объект, своего рода новоприбывший гость, последний из явившихся в мир разума. У Тьюка был разработан целый церемониал управления безумными посредством взгляда. Он устраивал вечера в английском духе, где каждый из приглашенных должен был вести себя в соответствии со всеми формальными требованиями жизни в обществе, но все общение сводилось к взгляду, подмечающему любую оплошность, любое отклонение от порядка, любую неловкость, которой может выдать себя безумие. Итак, управляющие и смотрители Убежища регулярно приглашают нескольких больных на “tea-parties”, на чашку чаю; гости “облачаются в свои лучшие костюмы и стремятся превзойти один другого в вежливости и знании приличий. Их потчуют лучшими блюдами и обращаются с ними с таким вниманием, как если бы они были иностранцы. Вечер обыкновенно протекает как нельзя более приятно и в полном согласии. Какие-либо неприятности случаются очень редко. Больные на удивление строго контролируют различные свои наклонности; сцена эта рождает в душе чувство изумления и приятной растроганности”42. Любопытно, что этот ритуал отнюдь не предполагает взаимного сближения, диалога, не помогает лучше узнать друг друга;
он лишь организует вокруг безумца, рядом с ним, мир, где все ему близко и понятно, но где сам он остается чужим, “иностранцем”, Чужим par excellence, о котором судят не только по внешности, но и по тому, что в этой внешности невольно проявляется и выдает себя. Безумец призван постоянно играть пустую, лишенную содержания роль — роль незнакомого гостя, отрицающую все, что может быть известно о нем заранее, выводящую его на поверхность самого себя, превращающую его в социального персонажа, чья форма и маска навязываются ему молча, одним только взглядом; тем самым он призван объективироваться в глазах разумного разума в качестве совершенного иностранца — т. е. такого иностранца, чья инаковость совершенно незаметна. Лишь в этом качестве, ценой полного своего соответствия образу анонима, он получает доступ в общество разумных людей.
Как мы видим, частичная отмена мер физического принуждения43 была в Убежище составной частью некоего целого, основным элементом которого стало формирование “self-restraint”: свобода больного постоянно вовлекается в труд других и открыта для их взгляда, неотступно угрожая ему признанием виновности. Простая негативная операция — уничтожение сковывающих безумие уз и высвобождение его глубинной природы, — оказывается на поверку операцией безусловно позитивной: безумие вводится в систему вознаграждений и наказаний и включается в процессы нравственного сознания. Это — переход из мира Осуждения в мир Суждения. Но вместе с тем создаются предпосылки и для психологии безумия, ибо обращенный на него взгляд других каждый раз заставляет его выйти на поверхность и отрицать все, что в нем скрыто. О нем судят только по поступкам; никого не интересуют его намерения, никто не стремится выведать его тайны. Оно ответственно лишь за видимую часть себя самого — все остальное обрекается на немоту. Отныне безумие существует лишь как зримое бытие. Близость, устанавливающаяся в лечебнице, где нет больше ни цепей, ни решеток, отнюдь не способствует взаимному общению: она — всего лишь соседство взгляда, который следит за безумием, подстерегает его, приближает его к себе, чтобы лучше видеть, но неизменно удаляет от себя на еще большую дистанцию, поскольку допускает и признает лишь те значения, которые делают безумие Чужим. Наука о душевных болезнях в том ее виде, в каком она будет развиваться в психиатрических лечебницах, никогда не сможет выйти за пределы наблюдения и классификации. Она не превратится в диалог. По-настоящему она сумеет стать им лишь с того момента, когда психоанализ подвергнет экзорцизму феномен взгляда, основополагающий для лечебницы XIX в., и вытеснит его безмолвные чары властными силами языка. Впрочем, вернее было бы сказать, что психоанализ совместил абсолютный взгляд надзирателя с бесконечно монологичной речью надзираемого — сохраняя тем самым прежнюю структуру не-взаимного взгляда, характерную для лечебницы, но уравновешивая ее новой структурой не обоюдной взаимности — структурой речи, не ведающей ответа.
В понятиях Надзора и Суждения для нас уже проступают черты нового персонажа, который займет в лечебнице XIX в. центральное место. Набросок этой фигуры есть у самого Тьюка, в рассказе о маньяке, подверженном приступам безудержного неистовства. Однажды, гуляя вместе с управляющим в саду, он внезапно приходит в состояние возбуждения, отступает на несколько шагов, хватает огромный камень и, замахнувшись, уже собирается швырнуть им в товарищей. Управляющий останавливается и пристально смотрит больному в глаза; затем приближается к нему на несколько шагов и “решительным голосом приказывает ему бросить камень”; чем ближе он подступает, тем ниже опускается рука больного, и он выпускает камень; “после этого он спокойно позволяет отвести себя в свою комнату”44. Родилось нечто такое, что уже не относится к репрессивной системе: власть авторитета. Вплоть до конца XVIII в. мир безумцев был обиталищем лишь абстрактной, безликой власти, державшей их в заточении; и в этих пределах он был пуст, ибо в нем не было ничего, кроме самого безумия; надзиратели нередко назначались из числа больных. Напротив, Тьюк вводит в отношения надзирателей и больных, разума и безумия, некий промежуточный, опосредующий элемент. Теперь пространство, отведенное обществом для сумасшествия, будет плотно населено теми, кто находится “по ту сторону” его и кто воплощает в себе одновременно и авторитет власти, подвергающей его заключению, и строгость разума, выносящего о нем суждение. Надзиратель вторгается в него, не имея ни оружия, ни орудий принуждения, при помощи одного лишь взгляда и слова; он приближается к безумию ничем не защищенным, не тая в себе никакой угрозы, дерзко решившись на ничем не опосредованное, безоглядное столкновение с ним. Однако в действительности он сходится лицом к лицу с безумием не как конкретный человек, но как разумное существо, и тем самым заранее обретает власть над ним, проистекающую от его собственного не-безумия. В свое время победа разума над неразумием достигалась лишь с помощью материальной, физической силы, вследствие чего-то похожего на реальное столкновение. Теперь же битва заранее проиграна: поражение неразумия изначально предопределяется конкретной ситуацией противостояния безумца и небезумца. Отказ от принуждения в лечебницах XIX в. означает не освобождение неразумия, а тот факт, что безумие давно уже обуздано.
С точки зрения этого нового разума, воцарившегося в лечебницах, безумие воплощает в себе уже не абсолютную форму противоречия, но скорее младший человеческий возраст, ту ипостась разума, которая не имеет права на автономное существование и может жить лишь как дичок, привитый к стволу разумного мира. Безумие есть детство. В Убежище все организовано так, чтобы сумасшедшие могли почувствовать себя младшими. Их считают “словно бы детьми, у которых силы бьют через край и которые находят им опасное приложение. Их нужно сразу наказывать и сразу поощрять; все сколько-нибудь отдаленное не производит на них ни малейшего впечатления. К ним следует применить новую систему воспитания, мысли их должны получить новое направление; вначале их нужно подчинить, затем подбодрить, приучить к труду, сделать для них труд привлекательным и приятным”45. В рамках права сумасшедшие уже давно рассматривались как младшие по возрасту; но то была лишь правовая ситуация, абстрактным определением которой служило поражение в правах и опекунство, — но не модальность конкретных отношений человека с человеком. У Тьюка положение младших по возрасту превращается для безумцев в стиль существования, а для надзирателей — в модальность их господства. В Убежище постоянно подчеркивается, что сообщество помешанных и надзирателей строится по принципу “большой семьи”. Внешне в такой “семье” больной обретает нормальную и одновременно естественную среду; на самом деле она отчуждает его еще сильнее: если в законодательстве положение младшего, в котором находился безумец, служило для защиты его как правового субъекта, то, превращаясь в форму сосуществования, эта старинная структура целиком и полностью передает его, как субъекта психологического, под власть и авторитет разумного человека, который приобретает для него конкретные черты взрослого, т. е. одновременно и господствующей над ним силы, и собственной будущей участи.
Семья играет решающую роль в великой перестройке отношений между безумием и разумом, происходившей в конце XVIII в.: это и пространство воображаемого, и реальная общественная структура; именно она служит и отправной, и конечной точкой для деятельности Тьюка. Наделяя семью тем авторитетом, каким обладают первичные, еще не скомпрометированные обществом ценности, Тьюк заставлял ее выступать в роли противоотчуждающего начала; в его мифологии она служила антитезой “среды”, в которой XVIII век видел источник любого безумия. Но одновременно он ввел ее, причем как сугубую реальность, в мир лечебницы, где она выступает истиной и в то же время нормой любых отношений, складывающихся между безумцем и разумным человеком. Тем самым положение младшего, находящегося на попечении семьи, юридический статус, в котором подвергались отчуждению гражданские права помешанного, становится психологической ситуацией, в которой отчуждению подвергается его конкретная свобода. В мире, уготованном безумию теперь, его со всех сторон обнимает то, что, предвосхищая события, можно было бы назвать “отцовским комплексом”. Непосредственно вокруг него, в буржуазной семье оживает авторитет патриарха. Именно этот исторический осадок позднее выведет на свет психоанализ; в созданной им новой мифологии он приобретет смысл рока, которым отмечена вся западная культура, а быть может, и любая цивилизация, — хотя он лишь постепенно осаждался в ней и обрел твердость и прочность совсем недавно, в конце XVIII столетия, когда безумие оказалось дважды отчужденным в пределах семьи: вследствие мифа о патриархальной чистоте, которая кладет конец отчуждению, и благодаря реальной ситуации отчуждения, которая возникает в лечебнице, устроенной по образцу семьи. Отныне — и на период, верхнюю границу которого установить пока невозможно, — любые речи неразумия будут неразрывно связаны с наполовину реальной, наполовину воображаемой диалектикой Семьи. И если прежде неистовство безумцев воспринималось как святотатство или богохульство, то отныне его следует толковать как бесконечно повторяющееся покушение на власть Отца. Тем самым великое и безоглядное противостояние разума и неразумия превратится в современном мире в смутное и упрямое столкновение инстинктов с прочным институтом семьи, в бунт против ее наиболее архаических символов.
Эволюция безумия в мире изоляции странным образом совпадает со сдвигами в базисных общественных институтах. Мы видели, что либеральная экономика стремилась переложить попечение о бедных и больных с плеч государства на плечи семьи: семья тем самым становилась пространством социальной ответственности. Однако если человека больного можно доверить заботам семьи, то человека безумного оставлять в семье нельзя — он слишком ей чужероден, слишком непохож на человека. Тьюк как раз и воспроизводит вокруг безумия искусственным путем семью-симулякр — пародирующую социальный институт, но создающую вполне реальную психологическую ситуацию. Отсутствующую семью он подменяет ее декорацией, складывающейся из знаков и способов поведения. Однако в один прекрасный день произойдет весьма любопытный смысловой сдвиг: семья утратит свою роль благотворительницы и утешительницы применительно к больному вообще, тогда как применительно к безумию все ее фиктивные ценности останутся в силе; и уже после того как помощь больным беднякам вновь станет государственным делом, помешанный, попав в лечебницу, долгое время будет находиться во власти безусловных требований фиктивной семьи; безумец останется ребенком, и разум еще долго будет представать перед ним в облике Отца.
Лечебница замкнута на этой системе вымышленных ценностей и потому становится убежищем, укрывающим безумие от исторических процессов и социальной эволюции. По замыслу Тьюка, создаваемая в ней среда должна воспроизводить самые древние, самые чистые, самые естественные формы человеческого сосуществования: это должна быть среда максимально человеческая и максимально лишенная социального начала. На самом же деле он взял социальную структуру буржуазной семьи, символически воссоздал ее в лечебнице и предоставил ей свободно качаться на волнах истории. Психиатрическая больница, неизменно смещенная в направлении анахронических символов и структур, будет пространством по преимуществу внеисторическим и вневременным. Пространством, в котором прежде являло себя не ведающее истории, вечно возвращающееся к самому себе животное начало, а теперь постепенно проступают незапамятные приметы древней ненависти, осквернения семейных святынь, забытые знаки инцеста и кары.