История частной жизни. Том 1
Шрифт:
И тем не менее… Даже если было невозможно во всем придерживаться старых религиозных представлений, то разрушать их тоже было нельзя; и не потому, что старая религия была официальной и признанной в народе, а потому, что в ней было заложено ядро истины: этот политеизм приближался если не к монотеизму, которому волей случая суждено было стать господствующим во всем мире, то, во всяком случае, к некой упрощенной абстрактной схеме (по сути, отвлеченными понятиями привычно владели лишь единицы…) — Провидению, Добру, то есть тем категориям, о которых так увлеченно и пространно рассуждали философы. Образованный человек рассуждал примерно так: «Существует Провидение, мне важно в это верить; в баснях о богах должно быть заложено ядро этой истины. Чем на самом деле являются Аполлон и Венера? Имена ли это единого Божественного? Или это его проявления? Имена его добродетелей? Они абстрактны и в то же время реальны? Или же все это только бессмысленные басни?» Оставалась уверенность в главном — в существовании божественного Провидения, в остальном же ясности не было. Народную религию принимали наполовину снисходительно, поскольку в мифах истина описывалась наивным языком небылиц, наполовину с интеллектуальной осторожностью, ведь в том, что Аполлон — это Явление Божественного, а не просто имя, уверенности тоже не было,
Загробный мир
Отметим одну странную особенность греко–римской религии, а именно отсутствие представлений о загробном мире и 0 бессмертии души. О загробной жизни римляне заботились не больше, чем наши современники. Ни эпикурейские, ни стоические школы в нее не верили, не подтверждала ее существование и официальная религия: представления о загробном мире составляли отдельную сферу. Наиболее распространенное мнение, принятое в народе, состояло в том, что смерть — это небытие, вечный сон; считалось, что бессмертие души в Царстве Теней — не более чем миф. Существовало, конечно, множество версий, в деталях описывавших жизнь души после смерти и ее участь в загробном мире. Однако они бытовали в рамках небольших сект: ни одно более или менее широко признанное учение не указывало на то, что после смерти есть что–то еще кроме мертвого тела. Не было единой теории, люди не знали, что им думать о жизни после смерти, и поэтому не предполагали вообще ничего и попросту ни во что подобное не верили.
Погребальные ритуалы и искусство надгробных памятников, напротив, предлагали всевозможные утешительные заверения, вполне пригодные для того, чтобы уменьшить страх человека перед самим моментом смерти. Люди, не веря в загробную жизнь, все же стремились получить некое утешение. Изображение на внутренней стороне саркофага, найденного в Симпельвельде, полностью копирует интерьер дома, где покойный отдыхает, приподнявшись на локте, на своем ложе. Здесь берет начало метафора загробного мира о Парках, прядущих свои нити: могила приобретает смысл вечного существования, где находит свое продолжение все то, что умерло, где небытие обретает реальность и предлагает утешительную возможность тихого и монотонного существования. На крышках многочисленных саркофагов умерших детей изображен амурчик, то ли спящий, то ли мертвый. На многих надгробиях корабль, путник верхом на лошади или в повозке символизируют не путешествие в загробный мир, а то, что сама эта жизнь и есть путешествие; поэтому и соответствующие понятия — гавань смерти или врата смерти — выглядят здесь вполне естествен но. Утешительные представления о смерти как об отдыхе после долгого путешествия приводят к смиренной мысли о том, что жизнь — это и есть не более чем путешествие, причем достаточно короткое. На других саркофагах жизнь сравнивают с состязаниями колесниц в цирке: колесницы сделают семь маленьких кругов и исчезнут.
У римлян был свой праздник мертвых, с 13 по 21 февраля, во время которого они приносили дары на могилы своих близких. Однако люди верили в то, что мертвые будут угощаться их дарами, не больше, чем мы, принося на могилы цветы, верим в то, что покойные смогут ими полюбоваться и вдохнуть их аромат. В греческих провинциях долгое время было принято класть на могилы фигурки из обожженной глины (так называемые «танагры»), которые изображали Амуров, Викторий или Сирен, — повседневные религиозные представления дают очень скудную трактовку этих богов–хранителей могил: то есть обычные религиозные традиции были переработаны специально для похорон. Представления о загробном мире сводились скорее к предположениям, продиктованным обстоятельствами, чем к признанию очевидности его существования, по ошибке не отмеченной в возвышенных учениях. В эпоху Империи эти традиции самым очевидным образом были забыты: как в греческих, так и в римских провинциях надгробия значили для людей не больше чем, например, мелкие предметы, приносимые в дар: лампы, стекло, склянки для благовоний. Утешительные мысли о загробном мире вызваны были скорее желанием в него верить, а не религией как таковой; они не были связаны с религиозными догмами. «Получается, — замечает Роде, — что одна и та же эпитафия утверждает две истины одновременно: возвышенную надежду и совершенное неверие». К этому добавляется еще одна сложность в интерпретации образов — с точки зрения попытки понять особенности менталитета древних римлян: часто какое–либо изображение обозначает не сам персонаж, а лишь сферу, к которой он принадлежит; барельеф с изображением Вакха на надгробии означает не столько веру в этого бога, сколько признание религиозных традиций вообще, без уточнения. Приведем современную аналогию: хотя картины религиозного содержания XVI–XVIII веков, не стесняясь, изображали святых чересчур красивыми, показывая их мирскую привлекательность и не останавливаясь при этом даже перед возможностью продемонстрировать полуобнаженные тела, зрители, будь то представители «философствующего» дворянства или дворянства, склонного к прожиганию жизни, понимали религиозный смысл картины и воспринимали ее иначе, куда более возвышенно, чем прелести обнаженной натуры у Буше.
Вакх, божество радостное, маргинальный персонаж, готовый к любым начинаниям, бог более всего мифологизированный, которому официальная религия не уделяла особого внимания, оставляя широкий простор для воображения, был фаворитом этой погребальной теологии. Его история и посвященные ему обряды часто изображались на саркофагах, особенно на саркофагах детских: смерть юного существа требовала утешительной поэтизации; одна из эпитафий на могиле юноши гласит: «Вакх забрал его к себе, чтобы сделать своим соратником и компаньоном». За небольшим исключением эти саркофаги не принадлежали членам вакхической секты, и барельефы вовсе не служили свидетельством убеждений покойного. Не могли они служить и иллюстрацией вакхической религии, которая в то время не была настолько широко распространена. И все же эти изображения выполняли функцию не только декоративную; дело в том, что люди тогда
27
Вакхическая система образов была скорее декоративной, чем религиозной в полном смысле слова. Ключ к решению проблемы кроется в идее Жан—Клода Пассерона, теоретическое значение которой нам представляется важным: язык вакхических образов не является ассерторическим; картина, представленная зрителю, не может утверждать, отрицать или говорить «немного», «может быть», «завтра» и т. д. Образ Вакха — это заманчивое предложение, которое не требует ответа и оставляет за скобками реальность самого его существования. И это даже не символизм, пусть и скрытый, как принято считать, предполагающий тысячи интерпретаций глядя на изображения, не нужно отвечать ни «да», ни «нет», потому что не существует самого вопроса о том, веришь ли ты в Вакха. Образ, ничего не утверждающий, не принимающий ничью сторону, и сам не нуждается в сторонниках. Но хотя он и не является ассерторическим, это вовсе не означает, что его функции только декоративные. — Прим, автора
Эпитафии и искусство надгробий имели такт не предлагать ничего, кроме утешения; однако Платон, Эпикур, Лукреций и другие говорят нам о том, что души умирающих часто бывают обеспокоены воспоминаниями и напуганы мыслями о том, что им вскоре придется предстать перед богами, которые их накажут за совершенные при жизни злодеяния и ошибки. Подобные утверждения кажутся нам вполне понятными. Все так, только умирающие боялись не наказания в вымышленном аду, мифологические описания которого никто не воспринимал буквально; речь идет о «богах», внушающих страх, поскольку люди были уверены в том, что «боги» справедливы, вездесущи и мстительны, и не задавались вопросом, что же именно боги предпримут по отношению к ним: божества существовали для того, чтобы мстить человечеству за бессовестные поступки. «Этот негодяй, — пишет Валерий Максим, — испустил дух с мыслью о своем коварстве и своей неблагодарности; его душа разрывалась, словно терзаемая рукой мучителя, потому что он знал, что после богов небесных, которые его ненавидят, он попадет к богам подземным, которым он отвратителен».
Мы не думаем, что эпикуреец Лукреций сгущал краски, описывая муки совести умирающего, только для того, чтобы подчеркнуть значимость философии своей школы, философии, предлагавшей людям утешение. Он говорил правду: язычество — это религия праздника с этической надстройкой, служившей источником тревоги и не дававшей умиротворения; язычество не было религией спасения, предоставляющей верующим план их существования в этом мире под маркой их спасения в мире загробном. Похожий план существования давала мудрость, стоило только обратиться к одной из философских школ — эпикурейской, стоической или какой–либо другой. Мудрость предлагала Человеку избавление от тревог, делая его счастливым, то есть Умиротворенным.
Философские школы
В одной известной книге, несомненно, вполне дельной, но не слишком проницательной, Макс Поленц выражает свое удивление по поводу того, что философия древних, в отличие от современной философии, в качестве морального обязательства ставила перед человеком вполне корыстную цель — счастье. Странная нехватка исторического чутья; непонятно, почему люди античной эпохи должны были поступать по–другому, поскольку они и не ждали от философии ничего большего, они не ставили себе целью определить, как Кант, основания морали: философия была призвана дать личности метод для достижения счастья. Философские школы не являлись собственно школами, куда идут изучать общие идеи; к ним обращались, чтобы найти разумный способ для умиротворения. Мораль была одним из ингредиентов лечебного средства, прописанного некоторыми философскими школами, которые давали своей системе рекомендаций некое разумное объяснение; отсюда и путаница в их восприятии нашими современниками.
Эпикурейская и стоическая школы предлагали своим приверженцам все то же самое: рецепт, основанный на природе вещей (то есть философски обоснованный), обещавший человеку возможность жить, не боясь ни людей, ни богов, ни случая, ни смерти, и к тому же счастье освобождения от ударов судьбы. Подводя итог, обе эти школы провозглашали, что они хотят сделать смертных равными богам, то есть такими же умиротворенными, как боги. Разница состояла в нюансах и в метафизике, которую в качестве доказательств использовали эти ученые люди. Стоицизм, который не имел ничего общего с тем, что под этим именем подразумевал Виньи, призывал к достижению, посредством работы мысли, такого героического состояния разума, которое уже ничто не сможет нарушить Эпикурейство полагало, что личность нуждается в избавлении от иллюзорных тревог. К презрению к смерти эти два способа врачевания добавляли презрение к суетным желаниям; деньги почести, тленные блага, по их мнению, не могли обеспечить абсолютную защиту. Эпикурейство призывало освободиться от ложных потребностей; оно предписывало жить дружно и питаться святым духом. Стоики доказывали свой метод существованием разума и провидения, которые составляют основу всего сущего, тогда как атомизм эпикурейцев призван был избавить человека от пустых страхов, рожденных суевериями. Другое отличие состоит в следующем: по мнению стоиков, все мы от природы обладаем врожденной привязанностью к семье и к месту, в котором живем, поэтому люди, не исполняющие своих семейных и общественных обязанностей, становятся несчастными калеками; для эпикурейцев же счастье состоит в том, чтобы не заботиться ни о чем, кроме соблюдения условий договора о дружбе, который мы подписываем на взаимовыгодных условиях. И та и другая школы полагали, что для человека, больного или гонимого, который не может больше управлять своим телом или своим городом, то есть вести нормальное человеческое существование, самоубийство может стать лекарством дозволительным и даже рекомендованным.
Философские школы не предъявляли к своим членам жестких моральных требований: они обещали им счастье; разве стал бы интеллектуал приверженцем той или иной школы, если бы не искал выгоды для себя лично? По тем же причинам, и стоицизм, и эпикурейство были школами интеллектуалистическими: как сделать человека героем, как избавить его от тревог и суетных желаний? Только апеллируя к его интеллекту. Его воля проявится, когда ему дадут разумную мотивацию. И в самом деле, каким образом такой античный «духовник» мог воздействовать на своих вольнослушателей, вовсе не обязанных ему подчиняться, если только не силой своего убеждения?