История Фрэнка
Шрифт:
Да, но немного раньше он напился у себя дома с Брюсом Спрингстином и Бобом Диланом. «Отличные парни». Они пели, играли на пианино. Стаканы бурбона следовали один за другим. На следующий день он подал Барбаре мысль — приглашать ребят почаще. Реплика почтенной женщины: «Только через мой труп».
Рассмотрите его хорошо, этого старого негодяя — как он записывал «Лос-Анджелес — моя дама» в Нью-Йорке с Квинси Джонсом. Он был весь красный, без очков не мог разобрать текст. Он зажигал сигарету между каждыми двумя куплетами. Он всегда умел делать это. Улыбка, с которой он выдыхал дым. Ему тридцать лет — вдруг.
Бросьте взгляд на этого пузатого увальня
Это действительно он. Телосложение римского императора, утомленного всеми своими победами, вернувшегося со всех своих бесполезных войн. Искаженное зеркало американской мечты. Этот человек насилия молча сел в полутень своей ложи, поставив стакан на правое бедро. Уничтожать бурбон — это занятие, казалось, поглощало всю его энергию. Он сосчитал окурки, скопившиеся в пепельнице. Уже шесть. За сколько времени? Он потерял свою светящуюся улыбку борца. В глубине его поднимался голос. Он еле сдерживался, чтобы не выкрикнуть: «Черт возьми, весь мир умирает, там внутри!»
Его последнее выступление прошло 25 февраля 1995 года на турнире по гольфу в Палм-Спрингс, который носил его имя. Он поклонился публике. Это его приветствие было столь же старо, как и он сам. Отличный удар, мистер Синатра.
Это Дин любил гольф, не он. А ему играть приходилось. Вяло. Из зелени он предпочитал загородный клуб. Ему аплодировали. Туда нужно было ходить. Он положил мяч на подставку, которую только что установил. Не запустить бы его в деревья. Он расставил ноги и принял позу для удара. Все вокруг смотрели только на него. Когда все это кончится? Недостаточно высоко. Деревья — вот его враги. Аплодисменты возобновились с новой силой. Они ничего не понимают, эти дураки. Не пойти ли лучше позавтракать?
1996 год. Они разрушили «Пески». Кончились ночные гулянки и гангстеры. На Стрипе не осталось ничего, кроме парков развлечений и ресторанов, освобожденных от налогов.
Его госпитализировали из-за пневмонии и сердечного приступа. В палате ночник горел постоянно. Слышался писк монитора. У пациента были изможденные живот и руки. Старая перечница, уязвимая и хрупкая вещь.
В определенный момент вам приносят счет. Нужно платить. Наличными. Слишком много стаканов опустошено залпом. Слишком много девушек легкого поведения за один вечер.
Хорошая ли это была мысль — все это иметь?
Он верил в беспечную жизнь. Он не отклонялся от пути, который сам себе наметил. Но всегда настает час, когда всадникам приходится идти пешком. Он убил все, что любил. Его тошнило от собственной удачи. В кулаке он сжимал ветер. Саморазрушение пока не сказало своего последнего слова. Обращение ко всем машинам.
Его диски были завещаниями. Его песни были и просты, и глубоки. То был очаровательный фольклор. Синатра написал историю тени и света. Хит-парады и оплата счетов. Он сделал большой скачок — из низменного в возвышенное. Пошел в атаку на красивую жизнь. Телохранители звали его Наполеоном, Марлен Дитрих — «роллс-ройсом среди мужчин», и этому наверняка было основание.
Он любил ночи с их тайнами, с их ложью. Ночь — ничто не могло с ней сравниться. Утром надо возвращаться на землю. Это убивало. Он воплощал опасность, романтику, приключение.
Он был той Америкой, которую мы любим, которой никогда не существовало, в которую мы пытаемся верить. Америку «Лета 42-го года», Америку «Завтрака у Тиффани».
Он делал ностальгию, как дышал. Никогда не пел песню два раза одинаково. Поэзия искрилась под прожекторами. Он поднимался на сцену, улыбался; легкий поклон корпусом, пауза, пока не стихнут аплодисменты. Шли первые ноты песни «У меня мир на бечевке». Слушайте его. Он знает меру — и, наконец, бросает фразу, как подают теннисный мяч. Садится на табурет, требует виски, скандалит для проформы, потому что выпивку принесли в пластиковом стаканчике. В токийском «Будокане» в Токио он дал свой красный платочек японке, подошедшей с букетом цветов. В нем жил Гэтсби. Никогда не узнаешь, в какой зеленый свет он верил. Если он и походил на кого-либо, то не на певца, а на Джека Николсона. С ним рядом всем правил секс, деньги, запахи похмелья. Этот депрессивный маньяк получил свой акр земли в Теннесси от «Джека Дэниэлса». Марка не осталась неблагодарной.
Излишества были его эталоном, меркой его повседневной жизни. Неудовлетворенность возбуждала ему кровь. Есть то, что потеряно навсегда, но все оставшееся время ты тратишь на то, чтобы попробовать вновь приложить к нему руку.
Всякий раз он заново рассказывал историю, которая казалась нашей. Он умел это делать. Печаль клонилась к стойке опустевшего бара. Стаканы выстраивались перед одиноким посетителем, который даже не потрудился снять плащ. Снова и снова он ходил к телефонной будке. Занято. Или никто не отвечает.
Гарсон, то же самое.
Он обволакивал среднего американца безумными обещаниями. Это посредственность других привела его туда, где он оказался. Нужно, чтобы они мечтали походить на него. А он не хотел пожимать им руки. Их деньги — вот все, что он соизволял от них принимать. А мечты пусть оставят себе. Но если таким типам, как он, пришлась бы по вкусу роль простого парня, в рубашке с коротким рукавом и стрижкой бобриком, с лишним весом и супругой, привинченной к телевизору?
Над Палм-Спрингс небо не имело больше цвета. Солнце исчезало где-то вдалеке. Поднимались тучи пыли. Хоть немного тени. Свет расстилал свой палевый саван на всю Калифорнию. «Джек Дэниэлс» отдавал моющим средством. В своей комнате он подыхал со скуки, как крыса. Мать умерла. Бедная мамочка, ее разорвало на части на отрогах этой проклятой горы. Сэмми умер. Может, его стеклянный глаз останется нетронутым для вечности, на дне гроба? Дин умер. Это аморе, черта с два. Они все его бросили. Даже этот негодяй Питер Лофорд умер вместе со всеми своими дерьмовыми секретиками. Кто еще оставался? Сидя на бортике ванны, он подрезал ногти на ногах. Все тверже, все желтее, все толще. Сухие щелчки ножниц. Обрезки летели в стороны. Барбара опять будет скандалить. На хуй Барбару! Его огромное брюхо не вмещалось в штаны. Кнопки рубашки вот-вот разлетятся. Он дышал, как бык. Эта жизнь — какой-то ужас. Дыхание отмеряло время остановки. Ему было все труднее существовать с самим собой. Сколько еще времени он сможет делать вид? Он исполнит все чудесные песни, которые люди когда-либо слышали. И что? Он вдруг воспрянул. Голова закружилась, и вдруг он вспомнил дом своего детства, давно прошедшие зимы, отца, склонившегося на ним, чтобы пожелать спокойной ночи, свет, остававшийся гореть в коридоре.