История Консульства и Империи. Книга II. Империя. Том 4. Часть 2
Шрифт:
Мой канцлер ознакомит вас более подробно с моими отеческими намерениями».
Эту простую и достойную речь, посвященную хартии и миру, слушали поначалу в благоговейном молчании, а затем перекрыли рукоплесканиями. Король был восхищен успехом, не только политическим, но и личным. Канцлер зачитал речь, в которой привел причины появления хартии, – с очевидным намерением представить последнюю роялистам как неизбежную и заявить, что она происходит от королевской воли. Затем Ферран глуховатым голосом зачитал текст самой хартии, и, насколько можно было судить при быстром чтении, она удовлетворила и несговорчивых, ибо почти повторяла конституцию Сената.
По окончании чтения канцлер принял присягу пэров и депутатов. Публика, затаив дыхание, внимала громким именам старой монархии, которых не слышала давно, и громким именам Империи, не раз звучавшим в славных бюллетенях Наполеона, а теперь оказавшихся в списке клявшихся в нерушимой преданности Бурбонам.
Церемония совершилась в торжественном порядке и без происшествий,
Однако видимость (обманчивую или нет) нередко должно принимать за действительность, и поступили правильно, приписав хартию Людовику XVIII, который принял в ней некоторое участие. Хотя часть членов Сената и была исключена из пэрства, Сенат не мог жаловаться, ибо те из его членов, что были исключены, никак не могли фигурировать при новом порядке вещей. Однако исключение некоторых лиц было достойно великого сожаления. Маршал Массена, к примеру, был исключен потому, что родился в одном лье от границы 1790 года, а маршал Даву – потому что возмутил державы обороной Гамбурга. Законодательный корпус был принят целиком, до его обновления на одну пятую.
Хартия содержала все принципы подлинной представительной монархии и не понравилась только крайним роялистам. Она получила одобрение лучшего из судей, Сийеса, который без колебаний сказал, что с такой хартией Франция может, если захочет, стать свободной и что никакие завоевания Революции не погибли в катастрофе Империи, за исключением наших границ, единственной серьезной и достойной сожалений потери.
Парижский договор, обнародованный одновременно с хартией, не имел такого же успеха. Конечно, невозможно было любить мир больше, чем любила его тогда Франция, и у нее были все основания для подобных чувств; но обнародованный от 30 мая договор означал не сам мир, которым наслаждались уже с 23 апреля, а его цену, и цена эта была ужасна. Договор произвел самое неприятное впечатление не только на людей, пострадавших от последней революции, но и на беспристрастные и незаинтересованные классы населения. В начертаниях наших границ чувствовалась жестокая рука врага. Никто не надеялся, конечно, на сохранение прежних географических пределов и на то, что победившая Европа, дойдя до Парижа, оставит нам Рейн; однако, слыша беспрестанные заявления о том, что при Бурбонах с Францией обойдутся лучше, чем при Бонапартах, люди стали строить иллюзии. При внезапном выявлении печальной действительности, при уменьшении Франции до положения 1790 года, при частичном исчезновении колоний население ощутило глубокий гнев, особенно в портах, где мира желали как нигде пылко. Потеря острова Иль-де-Франс вызвала особенное сожаление и гнев против Англии, которую обвинили в желании помешать возрождению нашей торговли. В адрес извечной соперницы было сказано немало горьких слов, а после Англии больше всего проклятий досталось Австрии. Поведение этой страны, которое легко оправдывалось с точки зрения политики, но с трудом – с точки зрения природы, навлекло на нее великую нелюбовь французов. Теперь ей готовы были приписать всё самое дурное влияние и всячески выказывали это ее государю, принимая его всюду с крайней холодностью.
Лучше было бы, конечно, не доискиваться более или менее истинных причин наших бед, а искать только средства для их исправления. Но, как обычно, предпочитали упрекать в них друг друга и находить в них предметы для горьких препирательств. Приверженцы Революции и Империи упрекали Бурбонов в том, что они пришли вслед за врагом и вернулись во Францию только для того, чтобы довершить ее унижение. Роялисты, вместо того чтобы отвечать, что не они привели врага, а Наполеон своим честолюбием отворил врагу врата Франции, насмехались над горестями патриотов, к которым должны были бы проявить уважение. Роялисты говорили также, что потеря зерновых угодий компенсируется возвратом угодий сахарных, кофейных и хлопковых, не менее необходимых. Они высмеивали торговлю Империи, обреченную мучительно преодолевать на повозках огромные пространства континента, и горделиво сравнивали с ней имевшую крылья морскую торговлю, которую обещали нам вернуть.
Мы были неправы, упрекая роялистов в несчастьях, которые навлек на Францию
LV
Правление Людовика XVIII
После возвращения Бурбонов не прошло и двух месяцев, а Франция уже являла собой самый странный контраст с тем, чем была или казалась последние пятнадцать лет. Ведь при начале Империи, на исходе кровавой революции, во время которой люди с таким неистовством бросались друг на друга, всех подхватила могучая рука Наполеона, и французы погрузились в полную физическую и моральную неподвижность, будто забыли самих себя, свои страсти и мнения. Внезапное падение Наполеона, освободив их от его железной хватки, восстановило чувства, сообразные ситуации. Роялисты ощутили необычайную радость, революционеры – радость и тревогу, бонапартисты – потрясение внезапностью удара. Мнимое единство Империи внезапно рассыпалось, и вновь оказались лицом к лицу дворяне и буржуазия, богомольцы и философы, присягнувшие и не присягнувшие священники, солдаты Конде и солдаты Республики, готовые схватиться, если правительство не сдержит и не укротит их примером здравомыслия.
Разобщение проявилось и при дворе. Граф д’Артуа, глубоко задетый всеобщим осуждением его недолгого правления, сокрушенный тем, что невыгодный мир приписали заключенной им конвенции, а трудности взимания налогов – его поспешным обещаниям, удалился в Сен-Клу предаваться своим горестям, а тем временем его друзья образовали при дворе группу недовольных. Вокруг нее сплотились все, кто открыто называл короля якобинцем и находил, что Революции делают слишком много уступок.
Тогда как в Тюильри образовалась партия роялистов больших, чем сам король, в Пале-Рояле формировалась партия совершенно противоположная и без участия человека, который должен был бы ее возглавить, – партия герцога Орлеанского. Старый солдат Республики, герцог рано набрался опыта, ведя жизнь, исполненную бурных волнений, был образован, умен и дальновиден, хорошо знал эмигрантов и высмеивал их в своем семейном кругу. Он был так рад возможности вернуться на родину, что думал только о том, чтобы обезопасить себя от нападок роялистов, ненавидевших его с той же силой, с какой они ненавидели его отца. В то время как герцог Орлеанский, не ища себе приверженцев, занимался исключительно воспитанием своих детей и собиранием их рассеявшегося состояния, ему тысячами подготавливали приверженцев роялисты, преследуя его своей ненавистью и привлекая к нему внимание революционеров всех мастей.
Итак, справа от короля стоял граф д’Артуа, окруженный недовольными роялистами, а слева – герцог Орлеанский, окруженный недовольными либералами.
В иных краях, несколько оправившись от падения, начинали с осторожностью и без враждебных выпадов объединяться высшие сановники Империи, не сумевшие или не пожелавшие примкнуть к Бурбонам. То были Коленкур, который не получил пэрства, несмотря на заступничество императора России, и держался в тени, весьма сокрушенный невзгодами Франции и оклеветанный из-за похищения герцога Энгиенского; Камбасерес, живший уединенно и принимавший лишь немногих старых друзей; герцоги Бассано (Маре), Кадорский (Шампаньи), Гаэтский (Годен), Ровиго (Савари) и графы Мольен и Лавалетт. Они обсуждали меж собой катастрофу, свидетелями которой стали, со злорадством, дозволительным для проигравших, взирали на трудности, одолевавшие их преемников, и с осторожностью навещали королеву Гортензию, которая вернулась в Париж, дабы отстаивать, под покровительством императора Александра, интересы своих детей. Гортензия недавно потеряла мать, императрицу Жозефину, умершую от простуды, которую подхватила, принимая в Мальмезоне императора Александра. Приветливую и добрую Жозефину единодушно оплакивали все, кто ее знал, оплакивал ее и народ, видевший в этой смерти очередное падение. Итак, одна из двух жен узника Эльбы умерла от горя, а другая удалилась в земли своего отца, без короны и с дитятей без удела, уже почти забывшая мужа, с которым разделяла власть над миром.
В Париж также прибыли Сульт, лишившийся командной должности и неосмотрительно выражавший свое недовольство; Массена, забывший о несправедливостях Наполеона перед лицом несчастий Франции, – оскорбленный тем, что его сочли иностранцем, нуждавшимся в натурализации, он жил уединенно и тихо и не ходил в Тюильри за своей долей почестей, обеспеченной всем маршалам; наконец, Даву, который гордился своей обороной Гамбурга, вовсе не тревожился о болтовне роялистов и неприятельских генералов и удалился в имение Савиньи, где трудился над мемуарами.