История моей жизни
Шрифт:
Чтобы вырваться из плена нелепых, боязливых дум, я пробую уговорить, обмануть себя и упорно твержу, что ничего не было, никто не умирал, а все это мне снится.
Ведь не может быть, чтобы вещи лежали здесь, на нарах, а люди, только что жившие со мною, покоились бы под песком и разлагались. Какой вздор! И неправда, что ноги индуса почернели…
А что чалма белеет на темной полосе нары, так это пустяки: вернется бухарец и наденет ее.
И у входа появляется таджик. Не торопясь, он подходит к своему месту, взбирается на нару, любовно разглаживает руками черную бороду и тянется к чалме. А вот
И вдруг среди тишины, наполненной немыми призраками, раздается щелканье ружейного затвора. Мгновенно ко мне возвращается сознание, и я с коротким звериным криком бросаюсь к ефрейтору, крепко хватаю его за руку выше локтя и заглядываю в его холодные, жесткие, безумные глаза с вертящимися на одном месте зелеными зрачками.
— Ты что же это такое задумал? — спрашиваю я шелестящим в тишине шопотом и задыхаюсь от волнения.
— Ага, спужался! — хрипит ефрейтор, и кривая улыбка уродливо делит надвое его плоское круглое лицо с крохотным мягким носиком посредине…
— Послушай… Не смей этого делать… Ответишь…
— А почем кто знать будет?
— Но, послушай, зачем?… Что я тебе сделал?..
Солдат скрежещет зубами, дико озирается и кричит не своим голосом, со свистом и взвизгиванием:
— Что сделал?.. А вот что… Может, и мне жисть моя дорога, а ты свободу отымаешь. У, чорт! — заканчивает он и с силой замахивается на меня прикладом.
Но я быстрым движением хватаю конец приклада и с необычайной для меня силой отвожу винтовку в сторону.
— Не трожь ружья: худо будет! — угрожающе ворчит разводящий, и лицо его искажается злобой.
— Не смей, слышь, не смей!.. — шепчу я сквозь крепко стиснутые зубы.
В этот момент рассудок мой уступает место инстинкту, и я действую решительно, ловко, по-звериному, но почти, бессознательно.
Полное одиночество среди холодной ночной пустыни превращает нас обоих в первобытных людей.
Борьба между мною и ефрейтором длится не долго Он, должно быть, сознает свое бессилие и. постепенно утихает. Теперь он требует, чтобы я так плотно к нему не прижимался; но я боюсь сделать между нами расстояние, дабы он не мог заколоть меня штыком, пристрелить.
И когда я ему решительно заявляю, что я не отодвинусь от него ни на один вершок, солдат плюет, опускает к ногам винтовку и просит папиросу. Мы лежим вдвоем на наре, лежим усталые, измученные, страдающие… Ефрейтор вытягивается лицом к стене и мерно дышит. Но я знаю, что он бодрствует, хотя лежу за его свиной. Как тихо и ровно дышит солдат! А что, если он заснул?
Этот внезапный вопрос рождает во мне смутную тревогу, быстро переходящую в надежду, и в полусонном мозгу просыпается мысль о побеге. Эта мысль, робкая и неуверенная, пугает меня, тревожит сердце, и я стараюсь отогнать ее прочь: но тогда она вдруг крепнет и становится сильной, бурной и смелой.
И я весь трепещу от предстоящих возможностей и уже употребляю усилие, чтобы унять разбушевавшуюся страсть и не выдать своего волнения.
Я лежу, прижавшись лицом к широкой спине разводящего, а в мозгу моем горят и мечутся мысли о побеге.
Еще момент — и план готов: я тихонько оттолкнусь от него, затаю дыхание и змеей неслышно выползу из барака.
О, я буду очень осторожен!
Я не брошусь бежать, куда глаза глядят, а сначала найду дорогу, ведущую в Узун-Ада, и тогда уже я покажу, как люди убегают от смерти.
Эти мысли вливают в меня пламенную энергию, и я задыхаюсь от радостного волнения, полный надежды и боязни.
Но прежде всего надо взглянуть на небо. Я осторожно раздвигаю щель в полотне и вижу далекий зеленовато-сиреневый просвет. Там уже погасли звезды, и темный край ночного неба медленно скатывается, обнажая серебряную реку, предвестницу близкой зари.
И тут же до слуха моего доносится тихий, но явственный храп моего часового.
С большими предосторожностями поднимаюсь я на локте, вытягиваю голову через плечо солдата и перестаю дышать. Мне нужно удостовериться: спит он или нет. Я делаю еще одно движение, сгибаю голову к самому лицу похрапывающего ефрейтора и… глаза мои сталкиваются с широко открытыми глазами солдата.
С невероятной быстротой вскакиваю я на ноги. Я чувствую, раскалывается череп, и мне становится холодно.
— Ага, бежать! — свирепо и злорадно кричит солдат и неожиданным движением перескакивает на противоположную нару.
Но не успевает он направить на меня винтовку, как я уже грудью прижимаюсь к его груди и рукой стараюсь поймать берданку.
— Прочь от меня, проклятый! — рычит в исступлении солдат и кулаком ударяет меня по виску.
Я чувствую, что падаю, судорожно цепляюсь за кожаный пояс врага, и мы оба скатываемся с нары.
И там внизу на песке между нами завязывается жестокая борьба. В темной ярости мы зубами грызем друг друга.
И вдруг над нашими головами раздается звон, унылый, монотонный звон.
Бум… бум… бум…
Этот неожиданный звон ошеломляет нас, и мы оба встаем, растерянные, испуганные…
Бум… бум… бум… — тянется по пустыне и приближается к нам печальный, длительный звон.
Я первый прихожу в себя, и победный крик вырывается из груди.
— Караван, военный караван идет! — кричу я, и от моего страха перед врагом следа не остается. Я торжествую и, радость свою напитав местью, швыряю в лицо ефрейтору: — Слышишь? Караван идет! — Что же ты не убиваешь меня? Почем кто узнает, говоришь ты!.. Вот почему узнают… Слышишь?.. Но погоди, зверюга, найду и я закон…
Я не говорю, а выкрикиваю каждое слово изо всей мочи: и, кончив, бросаюсь к выходу.
Солдат виновато следует за мной и что-то бормочет про себя.
Кажется, просит не кричать так и успокоиться.
И вот мы стоим вне барака и глаз не спускаем с медленно подвигающегося к нам каравана. Он близок, он идет прямо на нас, но в синих сумерках рассвета уродливые, горбатые животные неясными темными силуэтами ныряют в полумраке, и мы плохо различаем состав каравана. С трудом удерживаюсь, чтобы не броситься навстречу моим неведомым избавителям; нетерпение во мне растет, и каждая секунда мне кажется вечностью.