История моей жизни
Шрифт:
И снова выступает Гапон с его страстными призывами итти к царю с петицией, покрытой сотнями тысяч подписей. Опять говорим о безработице, об умирающих от голода детях, о забастовках, жестоко подавляющихся, и о наших личных невеселых делах, с какими мы вступаем в новый девятьсот пятый год.
— Василий Евдокимович, — говорит Татьяна Алексеевна, — просит нас быть у него в субботу восьмого числа. А от тебя он хочет получить обещанное.
— Что обещанное?
— Уже забыл!.. Хороший революционер… Ты же хотел написать прокламацию о встрече нового года. Ведь у тебя
— Помню, — перебиваю я. — Но я же опоздал…
— А Василий Евдокимович говорит, что это ничего не значит…
Я соглашаюсь, тем более, что до, восьмого времени много.
Никогда еще у Василия Евдокимовича не было так тесно, как сегодня. Не только комната, но передняя и кухня переполнены доотказа. Обсуждается вопрос о завтрашнем дне: итти или не итти к царю.
— Нельзя поверить в движение, возглавляемое попом! — слышится высокий голос Лямина.
— А если Гапон прав, — откликается из передней женский голос.
— И если царь выйдет к народу и смилуется… Даст нам дыхнуть свободнее и прикажет заводчикам да фабрикантам разжать свои когти, не терзать наших мужей, отогнать от нас нищету… И будет конец забастовкам. И наши дети светлыми глазенками взглянут на мир…
Из передней и кухни несется одобрительный гул.
— Правильно Власьевна говорит…
— Забастовками жирнотелых не пройдешь…
— Бывали забастовки, кровью за них платили…
Василий Евдокимович просит тишины. Он встает и машет обеими руками.
— Дайте слово сказать!..
Вспыхнувшая буря утихает.
— Товарищи, — начинает Василий Евдокимович, — о чем мы спорим? Мы, большевики, с самого начала гапоновской кампании были против того, чтобы итти за милосердием к тирану. Помните, я говорил, что если царь из трусости или по какой иной причине выйдет к народу и швырнет своим верноподданным рабам крошки с богатого стола, то этим он продлит свое царствование на многие годы. Такого взгляда придерживаемся мы и сейчас. Но теперь, когда огромное большинство подписало петицию, нам спорить не о чем. Придется завтра шествовать к Зимнему, мы должны быть там, где народ. А в том, что царь выйдет к народу, у нас не может быть твердой уверенности.
Коротенькая речь хозяина дома производит успокаивающее впечатление, но с последней фразой о том, что царь может не выйти к народу, не все согласны.
— Какой же это царь, ежели побоится народа…
— А царская присяга… Присягал же он народу…
— Это верно… Что и говорить…
Как сильна еще вера в коронованного тирана!
И долго человеческие голоса сплетаются между собою и густым говором реют над головами собравшихся.
Поздно вечером мы с Татьяной Алексеевной прощаемся с Василием Евдокимовичем. Вручаю старику мою листовку. Он сердечно благодарит и до боли сжимает мою Руку
Мы входим в тихую морозную ночь, сопровождаемые алмазными кругами сверкающих звезд,
В эту ночь мы не можем заснуть. Мысли о завтрашнем дне отгоняют сон.
Долго в ночной тиши шелестят наши голоса. Нас волнует вопрос, примет ли царь народ? И если примет, то как это произойдет? Но ни я, ни Татьяна Алексеевна ничего предвидеть не можем, и бесплодный разговор длится до рассвета.
Но вот уже и утро. Торопливо умываюсь, грею на плите чайник и поднимаю жену.
— Чего ты спешишь, безумный? Ведь свидание с народом обещано в двенадцать часов.
— Лучше раньше выйти, — возражаю я. — Больше увидим и более удобное место займем.
Сегодня нет солнца. Сырой прохладой веет от серой мути нависших облаков.
Выходим на улицу. Народу много. Все двигаются по направлению к Невскому. Много учащейся молодежи — гимназисты, студенты и курсистки. Но больше всего представителей так называемого третьего сословия — ремесленники с женами и детьми, служащие, мелкие чиновники и всякого рода беднота.
Вглядываюсь в лица, вслушиваюсь в разговоры и не нахожу никаких признаков волнения, особой какой-либо возбужденности или страха.
На Знаменской площади картина меняется. Здесь бескрайнее море. Черной волнующейся рекой широко вливается оно в Невский проспект. Преобладающее место тут занимают рабочие, прибывшие из-за Невской заставы.
— Безо всякого сомнения выйдет к народу царь-батюшка, — говорит идущий рядом с нами бедно одетый старик в рыжей меховой шапке.
Говорящий поворачивает к нам седую бороду в ожидании возражения и, не дождавшись, продолжает:
— Ежели царь этого не захотел бы, то разве дал бы он такую свободу? Глядите-ка, — уже размахивает руками старик: — куда подевались городовые, вся полиция и разные жандармы… Ни конных, ни пеших, ни конок, ни извозчиков… Гуляй, народ… Твой город… И вот мы по этой самой причине гуляем по самой середине мостовой.
Из живого слитного массива людей, из плотной гущи, раздаются живые отклики на слова старика. Говорят бабы с грудными детьми на руках, говорят мужики, прибывшие из ближайших деревень, и простолюдины, охотно и весело идущие на обещанный праздник.
— Царю обманывать не полагается…
— Известное дело… Разве можно, чтобы помазанник божий, да вдруг обман… Совсем не подходящее дело…
Катится человеческая река. Повсюду разлит безмятежный покой.
В ожидании чудесного зрелища — свидания царя с народом — люди становятся добрыми, вежливыми, стараются не толкаться, не грубить. Все идет чинно, тихо и серьезно.
Чувствуется, что в этом многотысячном движении, в этом огромном коллективе живет одна мысль, одно желание — освободиться из-под пресса жестоких законов самодержавия.
Чем ближе к адмиралтейской золотой игле, вонзившейся в низкое облачное небо, тем становится многолюднее. С невероятным усилием удается мне вместе с Татьяной Алексеевной вынырнуть из человеческих теснин и очутиться на углу Александровского сада и Дворцовой площади.
Нежно-розовый дворец, неподвижный белый щит Невы и обширная площадь, окруженная корпусами морского штаба, хранят обычное величавое спокойствие. Только странным мне кажется, собрание офицеров гвардейского корпуса.