История одного города. Господа Головлевы. Сказки
Шрифт:
— Что там за шум! — крикнул Порфирий Владимирыч, — в кабак, что ли, забрались?
— Не кричи, сделай милость! Это я… это мои сундуки перетаскивают, — отозвалась Арина Петровна и не без иронии прибавила: — Будешь, что ли, осматривать?
Все вдруг смолкли, даже Иудушка не нашелся и побледнел. Он, впрочем, сейчас же сообразил, что надо как-нибудь замять неприятную апострофу матери, и, обратясь к отцу благочинному, начал:
— Вот тетерев, например… В России их множество, а в других странах…
— Да ешь, Христа ради: нам ведь двадцать пять верст ехать; надо засветло поспевать, —
Несколько минут длилось молчание. Порфирий Владимирыч живо доел свой кусок тетерьки и сидел бледный, постукивая ногой в пол и вздрагивая губами.
— Обижаете вы меня, добрый друг маменька! крепко вы меня обижаете! — наконец произносит он, не глядя, впрочем, на мать.
— Кто тебя обидит! И чем это я так… крепко тебя обидела?
— Очень-очень обидно… так обидно! так обидно! В такую минуту… уезжать! Всё жили да жили… и вдруг… И наконец эти сундуки… осмотр… Обидно!
— Уж коли ты хочешь все знать, так я могу и ответ дать. Жила я тут, покуда сын Павел был жив; умер он — я и уезжаю. А что касается до сундуков, так Улитка давно за мной по твоему приказанию следит. А по мне, лучше прямо сказать матери, что она в подозрении состоит, нежели, как змея, из-за чужой спины на нее шипеть.
— Маменька! друг мой! да вы… да я… — простонал Иудушка.
— Будет! — не дала ему продолжать Арина Петровна, — я высказалась.
— Но чем же, друг мой, я мог…
— Говорю тебе: я высказалась — и оставь. Отпусти меня, ради Христа, с миром. Тарантас, чу, готов.
Действительно, на дворе раздались бубенчики и стук подъезжающего экипажа. Арина Петровна первая встала из-за стола, за ней поднялись и прочие.
— Ну, теперь присядемте на минутку, да и в путь! — сказала она, направляясь в гостиную.
Посидели, помолчали, а тем временем Иудушка совсем уж успел оправиться.
— А не то пожили бы, маменька, в Дубровине… посмотрите-ка, как здесь хорошо! — сказал он, глядя матери в глаза с ласковостью провинившегося пса.
— Нет, мой друг, будет! не хочу я тебе, на прощание, неприятного слова сказать… а нельзя мне здесь оставаться! Не у чего! Батюшка! помолимтесь!
Все встали и помолились; затем Арина Петровна со всеми перецеловалась, всех благословила… по-родственному и, тяжело ступая ногами, направилась к двери. Порфирий Владимирыч, во главе всех домашних, проводил ее до крыльца, но тут при виде тарантаса его смутил бес любомудрия. «А тарантас-то ведь братцев!» — блеснуло у него в голове.
— Так увидимся, добрый друг маменька! — сказал он, подсаживая мать и искоса поглядывая на тарантас.
— Коли бог велит… отчего же и не увидеться!
— Ах, маменька, маменька! проказница вы — право! Велите-ка тарантас-то отложить, да с богом на старое гнездышко… Право! — лебезил Иудушка.
Арина Петровна не отвечала; она совсем уж уселась и крестное знамение даже сотворила, но сиротки что-то медлили.
А Иудушка между тем поглядывал да поглядывал на тарантас.
— Так тарантас-то, маменька, как же? вы сами доставите или прислать за ним прикажете? — наконец не выдержал он.
Арина Петровна даже затряслась вся от негодования.
— Тарантас — мой! — крикнула
— Помилуйте, маменька! я ведь не в претензии… Если б даже тарантас был дубровинский…
— Мой тарантас, мой! Не дубровинский, а мой! не смей говорить… слышишь!
— Слушаю, маменька… Так вы, голубушка, не забывайте нас… попросту, знаете, без затей! Мы к вам, вы к нам… по-родственному!
— Сели, что ли? трогай! — крикнула Арина Петровна, едва сдерживая себя.
Тарантас дрогнул и покатился мелкой рысцой по дороге. Иудушка стоял на крыльце, махал платком и, покуда тарантас не скрылся совсем из виду, кричал ему вслед:
— По-родственному! Мы к вам, вы к нам… по-родственному!
Семейные итоги
Никогда не приходило Арине Петровне на мысль, что может наступить минута, когда она будет представлять собой «лишний рот», — и вот эта минута подкралась и подкралась именно в такую пору, когда она в первый раз в жизни практически убедилась, что нравственные и физические ее силы подорваны. Такие минуты всегда приходят внезапно; хотя человек, быть может, уж давно надломлен, но все-таки еще перемогается и стоит, — и вдруг откуда-то сбоку наносится последний удар. Подстеречь этот удар, сознать его приближение очень трудно; приходится просто и безмолвно покориться ему, ибо это тот самый удар, который недавнего бодрого человека мгновенно и безапелляционно превращает в развалину.
Тяжело было положение Арины Петровны, когда она, разорвавши с Иудушкой, поселилась в Дубровине, но тогда она, по крайней мере, знала, что Павел Владимирыч хоть и косо смотрит на ее вторжение, но все-таки он человек достаточный, для которого лишний кусок не много значит. Теперь дело приняло совсем иной оборот: она стояла во главе такого хозяйства, где все «куски» были на счету. А она знала цену этим «кускам», ибо, проведя всю жизнь в деревне, в общении с крестьянским людом, вполне усвоила себе крестьянское представление об ущербе, который наносит «лишний рот» хозяйству, и без того уже скудному.
Тем не менее первое время по переселении в Погорелку она еще бодрилась, хлопотливо устроивалась на новом месте и выказывала прежнюю ясность хозяйственных соображений. Но хозяйство в Погорелке было суетливое, мелочное, требовало ежеминутного личного присмотра, и хотя сгоряча ей показалось, что достигнуть точного учета там, где из полушек составляются гроши, а из грошей гривенники, не составляет никакой мудрости, однако скоро она должна была сознаться, что это убеждение ошибочное. Мудрости действительно не было, но и не было ни прежней охоты, ни прежних сил. К тому же дело происходило осенью, в самый разгар хозяйственных итогов, а между тем время стояло ненастное и полагало невольный предел усердию Арины Петровны. Явились старческие немощи, не дозволявшие выходить из дома, настали длинные, тоскливые осенние вечера, осуждавшие на фаталистическую праздность. Старуха волновалась и рвалась, но ничего не могла сделать.